Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не весь Лондон был так счастлив. Несмотря на попытки «улучшения», жить в старом Сити становилось все менее приятно. В пьесе Джорджа Колмана[81] «Тайный брак» (The Clandestine Marriage) леди жалуется, что не может выбраться из «унылых кварталов Олдерсгейта, Чипа, Кэндлуика и Фаррингдона Внешнего и Внутреннего», и мечтает о «переселении в милые сердцу области Гровнер-сквер». И в самом Вест-Энде не все районы пользовались одинаковым статусом. Лорд Честерфилд опасался, что его дом на Пикадилли стоит настолько на отшибе, что для компании ему придется завести собаку.
Биограф Сэмюэла Джонсона Джеймс Босуэлл подчеркивал, какая деликатная задача – выбрать апартаменты для аренды «на правильном конце» Бонд-стрит. Подыскивать жилье, по его словам, «все равно что подыскивать жену… две гинеи в неделю – богатая аристократка… одна гинея – во всяком случае, дочь рыцаря». Сам он мог позволить себе снимать жилье лишь за 22 фунта в год (сегодня это было бы 2500 фунтов) и сравнивал этот вариант с «дочерью порядочного джентльмена со скромным состоянием». Байрон нанимал квартиру в соседнем Олбани, где ему «было достаточно места для книг и сабель». Лондон, по его словам, был «единственным местом в мире, где можно развлечься». С ним соглашался Казанова, описывая лондонские бордели как место для «великолепной оргии всего за шесть гиней».
Веселье принимало формы самые разные. Чарльз Лэм пытался объяснить Вордсвортам в Камбрии[82], чего они лишаются со своей «безжизненной природой». Ведь в Лондоне есть «освещенные магазины Стрэнда и Флит-стрит… суета и порок вокруг Ковент-Гардена, пресловутые лондонские женщины, ночные сторожа, пьяные сцены, болтовня, жизнь, кипящая… во все часы ночи, невозможность скучать… толпы, отборная грязь и слякоть, солнце на мостовых… кофейные дома, запах супа из кухонь, пантомимы». Лондон, по словам Лэма, и был сплошной «пантомимой и маскарадом». Ответа Вордсворта мы не знаем, хотя его «Сонет, написанный на Вестминстерском мосту» («Нет зрелища пленительней! И в ком / Не дрогнет дух бесчувственно-упрямый…»[83]) можно считать знаком согласия.
Воплощением и вкуса Лондона к жизни, и его зримой аморальности стали два увеселительных сада. Сады Воксхолл были открыты в 1729 году, а сады Ранела рядом с Миллбанком – в 1741 году. Всего за шиллинг любой мог войти в сад, нарядившись кем угодно, и общаться с тем, кто приглянулся. В 1772 году на Оксфорд-стрит открылся Пантеон, прозванный «зимним Ранела»; на маскарады сюда съезжались 1700 человек, абонемент на двенадцать вечеров стоил шесть гиней. Хорас Уолпол признавался, что потрясен этим «самым красивым зданием в Англии». Аналогичные мероприятия проводились в аристократических таунхаусах, иногда просто чтобы посмотреть, сколько гостей придет. Один из таких «раутов» в Норфолк-хаусе гость из Германии описывал как бесцельную давку: «Все жалуются на тесноту… и в то же время радуются, что их так превосходно стиснули». Другой посетитель заявлял: «Ни игры в карты, ни музыки – одно лишь толкание локтями».
Спрос на портреты взлетел до небес, выдвинув ряд художников, самыми выдающимися из которых были Джошуа Рейнольдс и Томас Гейнсборо. В 1765 году девятилетний Моцарт исполнил в Лондоне свою первую симфонию. В том же году Иоганн Кристиан Бах – «лондонский Бах» – поселился на Ганновер-сквер и давал концерты. В 1790 году из Австрии прибыл Йозеф Гайдн. Зрители были шумными и нередко зашикивали артистов на сцене. В театре с 1740-х по 1770-е годы царил Гаррик, но когда в 1754 году он решил представить публике балет «Праздник в Китае», толпа, подогретая слухами об иностранных актерах в труппе, устроила беспорядки и разгромила всю сцену[84]. Театры часто становились и жертвой пожаров: эта судьба постигла театры в Хеймаркете, Ковент-Гардене, на Друри-лейн и на Линкольнс-Инн-филдс.
Важным видом социальной активности женщин стали походы по магазинам: в 1707 году Уильям Фортнем и Хью Мейсон открыли свою первую бакалейную лавку, в 1760 году Уильям Хэмли – магазин игрушек, в 1766 году Джеймс Кристи – аукционный дом, а в 1797 году Джон Хэтчард – книжную лавку[85]. Джейн Остин признавалась, что не может устоять, чтобы не зайти в магазин «Лейтон и Ширс» (Layton and Shear’s) на Генриетта-стрит в Ковент-Гардене, и вспоминала, что как-то за день истратила пять фунтов.
Такие привычки размывали границы общественных классов, по крайней мере для богатых приезжих. Провинциалов, привыкших к жесткой иерархии в обществе, Лондон опьянял своей открытостью. Различные слои общества сталкивались в увеселительных садах, в театрах, на концертах и на прогулках в парках. Когда королева Каролина, супруга Георга II, желая закрыть Сент-Джеймс-парк для публики и сделать его личным садом королевы, спросила Уолпола, сколько ей это будет стоить, тот ответил: «Три короны» – то есть короны Англии, Ирландии и Шотландии. Иностранные гости отмечали, что даже лондонским нищим и уличным мальчишкам недостает почтительности: они и не думали уступать на мостовой дорогу джентльменам. На улице все были равны. Такова была новая столица – опьяняющая, противоречивая, а возможно, и безумная.
Французская революция 1789 года привела Лондон в величайшее возбуждение. Для его горожан бурбоновский Париж уже много лет был соперником, если не врагом. Они веками предоставляли убежище французским беженцам и гордились положением либерального оазиса в пустыне европейских автократий – пусть и нападая, когда вздумается, на «чужаков». Когда в Англию просочились новости о восстании в Париже, многие испытывали те же чувства, что и молодой Вордсворт: «Блажен, кто жил в подобный миг рассвета… / Неслыханного счастья!»[86] Радикал-виг Чарльз Джеймс Фокс объявил взятие Бастилии самым важным событием в мировой истории. Питт-младший, выступая в парламенте, предвещал Британии пятнадцатилетний союз с новой Францией – и ошибся, что с ним бывало редко. Только Эдмунд Берк скептически предрекал, что революция скатится в анархию, после чего «тот или иной популярный в народе генерал установит военную диктатуру».