Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С меня снова льет пот – на сей раз не от волнения, а оттого, что я боюсь ее обидеть, она этого не заслуживает. Трудно быть осажденной крепостью. Теперь я понимаю тысячи женщин, честно пытавшихся увернуться от моих приставаний. Им было неловко. Им больше не хотелось играть, а я этого упорно не замечал. Сам того не осознавая, я играл в одиночку. Брал неаполитанские карты и раскладывал пасьянс, как наевшиеся вареных овощей пенсионеры. Сколько раз я переигрывал – только теперь понимаю. Теперь, когда я неожиданно оказался на другой стороне баррикады.
Что за странная причуда для человека с моей биографией – не отдаться. Проявление неописуемого, страшного эгоизма. И все же в подобные мгновения я желаю одного – не отдаваться, идти своим путем. Свобода. Меня завлек в свои сети аромат жареного кабачка, смешавшийся с иными, гинекологическими, запахами, поскольку Рита встала прямо перед моими ноздрями, путешествовавшими по бескрайним просторам кокаина. Она предлагает себя как реликвию, которую музей после десятилетий забвения вытащил на свет божий и которой можно наконец-то угостить возбужденных зрителей. Но только возбужденные зрители – в данном случае я – вообще-то не собирались в музей. Я уже не раз говорил: меня от музеев тошнит. Поинтересуйтесь – вы не обнаружите следа моей ноги ни в одном музее, будь то Лувр или Прадо, я предпочитаю сидеть в кафе и смотреть на мир. А потом прятаться в подъезде, где случайно не закрыли входную дверь, и слушать, чем пахнет обыденная жизнь незнакомых мне людей. Читать фамилии на почтовых ящиках, а иногда воровать письма, чтобы почувствовать себя хозяином чужих судеб. А вы говорите Джоконда…
Вот это я называю жизнью. И точка.
Значит, Рита пытается на меня давить, встала так, что трусики под халатом оказались на уровне моего носа. Я не сдаюсь и тоже поднимаюсь на ноги. Теперь наши лица разделяет несколько сантиметров. Пухлым указательным пальцем я убираю прядку волос, испорченных скверным окрашиванием. Вглядываюсь Рите в лицо. Сейчас оно прекрасно. Несмотря на то что кожа и здоровье не те, что в тридцать лет, когда она моталась по дешевым пансионам Паданской равнины.
Откуда-то изнутри, словно это говорю не я, звучит настолько искренняя фраза, что я сам изумляюсь. Правда всегда изумляет.
В общем, у меня вырывается:
– Ты очень красивая, Рита. Красивая, как моя мама.
Рита вздрагивает – вздрагивает невольно, почти незаметно. Словно я добрался буром до ее совести.
Я смотрю на нее, охваченный нежностью, которая плохо сочетается с моей внешностью, а она трепещет, как влюбленная, она не учла, что я способен быть романтичным.
Ей словно опять шестнадцать лет, когда она в первый раз поцеловала неуклюжего паренька с книжками под мышкой, недалеко от школы, рядом с лавкой, где продавали такие вкусные соленые пироги, каких она больше не пробовала. Я ласково целую ее в глаза, а перед ней возникает ее мама – ей столько лет, сколько сейчас самой Рите, у мамы необычный и добрый взгляд, она сразу поняла, что дочка в первый раз целовалась. Рита слышит запах вкусного соуса, который стоит на столе. В этом далеком воспоминании, в воздухе и в Ритином сердце все словно наэлектризовано – больше такого с ней не случалось.
Порой от испорченности до невинности один короткий шаг.
Я поглаживаю ее по щеке, а она видит дом, где провела детство: дом наполнен ясным солнечным светом, проникающим через жалюзи, которые приходилось вечно чинить, – трос застревал или рвался, в ожидании мастера его завязывали узлом, чтобы жалюзи не опускались, или блокировали жалюзи половинкой бельевой скрепки. Рита слышит, что, несмотря на скрепку, жалюзи медленно опускаются, поскрипывая мягко и убаюкивающе, утро перетекает в день – так непринужденно и так естественно, как после уже не будет. Рита помнит ощущение бесконечного, словно сильно разбавленного времени. Изнуряющие дни, дарившие радость и благодать.
Я кладу ей ладонь на затылок, а потом медленно и нежно прижимаю ее лицо к своей груди. Она закрывает глаза и видит отца, который появляется дома в семь вечера с огромной коробкой в руках. Где-то в дисконте, за окружной, рядом с Казорией, он купил то ли красные, то ли розовые сапоги, о которых она мечтала больше всего на свете.
Несколько мгновений – и Рита понимает: эти сапоги – первый и единственный подарок отца. Ладошки побаливают, она их ободрала, трос жалюзи грубый, царапает руки, Рита долго спорила с братом и сестрой, чья очередь поднимать жалюзи. Никто не хотел браться за трос. Чтобы не поранить руки.
Я поглаживаю ее волосы с нежностью, которой за собой не подозревал, а она видит, как стоит и обнимает отца, рассмотрев подарок. Прижимается щекой к грубой отцовской щеке и внезапно взрослеет, становится женщиной: теперь она знает, как пахнет одеколон «Аква Вельва», который в те годы был в моде, а она и не подозревала. Она видит ясно, словно все происходит перед ее глазами: последние всплески радости, душевный покой девчонки, которая становится взрослой, вокруг – прекрасная, работящая семья. Прекрасная работящая семья. Потом на смену благополучию приходит горе. Потому что благополучие и горе всегда идут рука об руку. Даже если все происходит случайно. Она видит посерьезневшие глаза отца, впервые читает в них взгляд мужчины. Глаза отца, который принимает болезненное и необратимое решение. Как в комедии, которую она видела много раз: отец уходит из семьи, несмотря на всеобщие рыдания, – у него есть другая. И тогда в силу предсказуемых ассоциаций, потому что ассоциации всегда предсказуемы, она снова видит глаза неуклюжего паренька, которого целовала утром, и понимает, что этот парень ей окончательно и бесповоротно разонравился. Что делать с сапогами – она не знает, на какие праздники их надевать? Теперь придется утешать маму, которая словно прилипла к окну в ожидании того, чего не стоит ожидать, – возвращения отца: он ушел, но теперь еще больше несчастлив. Она представляет отца: он бьет себя в грудь, потом бьется головой о свежевыкрашенную стену и плачет. Плачет, потому что ему прекрасно известно: в той, прежней жизни было счастье, которое он недооценивал и которое ему не найти с новой женщиной, но как человек, который пользуется одеколоном для гордых мужчин, он твердо решил, что в прошлое уже не вернется.
Я шепчу ей:
– Рита.
Теперь она плачет настолько тихо, что даже я не замечаю, что она плачет. Потому что она видит то, что случится дальше. Видит то, что пришло на смену беззаботной юности, что отняло ее, пинаясь, работая кулаками и больно кусаясь. Видит брата, ставшего козлом отпущения. Слишком ранимого. О котором все только и думали, потому что в девятнадцать лет он начал пить и быстро сгорел в разваливающейся никудышной больнице от цирроза печени – болезни, которая не знает пощады.
Жаль, что болезнь никогда не учитывает, что человеку действительно может не повезти. Со стороны творца это непростительная ошибка. Он все связал в этом мире, но забыл простейшую вещь. Он не признал фатализма. От невнимательности никто не застрахован, даже Иисус Христос, хотя он-то вел себя предусмотрительно.
Ритина слеза стекает по моей волосатой груди, и тут я понимаю, почему она плачет. И еще крепче ее обнимаю. Сейчас я и правда сама доброта. Я прижимаю Риту крепко-крепко. Я так сильно ее люблю, как не может любить никто на свете, никто не понимает, что такое любовь. Вернее, любовь – это много всего, так много, что все краткие и емкие определения любви разбегаются в стороны, словно крысы, когда затапливает канализацию.