Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До войны Мартон был адвокатом и теперь не упускает возможности произнести речь. Он наслаждается звучанием округлых ученых фраз, льющихся из его рта. Однажды я слышал, как он произносил речь над телом покойного друга – в то время как остальные присутствующие потихоньку зевали.
Теперь же он берется за край стола, на который обычно выкладывают хлеб перед раздачей.
– Друзья, – говорит он прочувствованным тоном, – я рад, что мне выпала возможность обратиться к вам накануне Нового года. 1944-й был для всех нас полон испытаний и тревог. Нас оторвали от любимых, угнали в рабство, унижали всеми возможными способами. Сотни тысяч наших соотечественников погибли и еще больше продолжают гибнуть каждый день. Мировая история не знала подобной массовой бойни, и все мы понимаем, кто несет ответственность за эти зверства. Все мы слышали новости с фронта, и они внушают нам уверенность. Конечно, по понятным причинам я не могу обсуждать их в деталях. Достаточно будет сказать, что час нашего освобождения близок; наступающий год сулит нам возвращение домой, долгожданную встречу с любимыми и родными. Друзья, после этих лет библейских страданий да дарует нам Господь счастливый Новый год!
Толмачи переводят его короткую речь на идиш и на польский. Мы равнодушно выслушиваем ее: бочонки с пивом и ужин, которого мы не получим, – вот что у нас на уме. Однако слова о свободе производят некоторый эффект, равно как и упоминание о доме и семье. Несколько ладоней соединяется в слабых аплодисментах.
Я же от этой самоуверенной речи впадаю в ярость. Я поднимаюсь на своей койке и тоже начинаю говорить – громко, обращаясь к Мартону:
– Господин санитар блока! Не знаю, в курсе ли вы, что сегодня, в канун Нового года, весь наш блок лишили ужина, якобы по причине неподчинения. Неважно, подчинялись мы или нет. Я и все остальные, кто еще не утратил способности мыслить в этом аду, убеждены, что мы не совершили ничего, заслуживающего наказания. Шестьсот человек, нетерпеливо ждущих еды, невольно создают шум. За это не наказывают. А если и да, то не таким образом, тем более в нашей ситуации. Более циничную жестокость сложно вообразить. Руководство лагеря совершает меньшее преступление, забивая узников до смерти, чем те, кто отбирает пищевые пайки у людей, умирающих от голода. Не знаю, кто в ответе за то, что сегодня шестьсот человек – точно таких же, как начальство лагеря, – встретят Новый год еще более голодными, чем обычно, и, возможно, многие из них ночью умрут. От имени всех нас я открыто заявляю: лишение нас пищи сегодня – это позорный и бесчестный поступок. Никто из нас, оставшихся в живых, этого не забудет.
Толмачи этого не переводят, но люди на койках сообщают соседям, говорящим на других языках, о чем шла речь. Мое короткое выступление приносит неожиданный результат. Весь блок заговаривает в один голос – будто тронули музыкальный инструмент. Люди возмущаются; вспыхивает протест. Умирающие, сдерживая рыдания, сыплют проклятиями и размахивают кулаками перед носом Мартона. Он отшатывается. Заключенные вскакивают с коек.
– Это позор, это бесчестие! Говорить об освобождении и отбирать у нас пищу! И так поступают наши соотечественники, а не нацисты! У вас-то, палачи, ужин будет, не так ли?.. Мы видели те бочонки с пивом!.. Чтоб вы все подавились!
Поляк с искаженным лицом подскакивает к окаменевшему Мартону.
– Ну, вот он я! Давай, забей меня до смерти!.. Ты это можешь. Все вы гады, предатели, ренегаты!.. Кое-кто из нас выживет, и вы еще получите свое!
Со всех сторон летят проклятия на иврите. Мне становится страшно. Вне всякого сомнения, я разбудил бурю, и без последствий это не останется. На кону престиж начальства, который они ревниво оберегают.
К счастью, Мартон не усматривает катастрофы в таком нарушении дисциплины. Об ужине он понятия не имел. Лишить заключенных пищи – идея Юдовича, и не самая удачная, потому что выгоды она никому не принесет. Огромные излишки невостребованного супа придется просто вылить.
– Это кто сейчас говорил? – спрашивает Мартон, начиная дознание.
Я поднимаю руку.
– Твой номер?
Я называю номер.
– Откуда ты?
Я говорю.
Он разворачивается к Юдовичу и начинает возбужденно спорить с ним. Мартон явно в гневе. В десять вечера появляются котлы с супом. Мы одержали победу, но я понимаю, что Юдович мне отомстит. Деспотичный ублюдок не останется в долгу. Тем не менее на следующий день большие шишки узнают о том, что произошло, и Юдович получает «выговор» от главного врача. В Дёрнхау это означает пару оплеух и прицельный пинок под зад.
Маленький божок нашего блока больше не в фаворе. Однако я по-прежнему готовлюсь к худшему. Прихожу к выводу, что было чистой глупостью – а не храбростью – навлекать на себя гнев человека, в распоряжении которого тысячи удобных и законных способов свести меня в могилу.
Воспользоваться ими он не успевает, поскольку в лагере происходит нечто необычное – в точности как в прошлый раз в Эйле, сразу после собрания Фельдмана. Часть больных – тех, кто еще держится на ногах, – отсылают в другое место. Отправление в ближайшие дни. Пункт назначения неизвестен.
Приказ поступает ближе к вечеру. Лагерь снова гудит как осиное гнездо. Немцы явно бегут. Частичная эвакуация лагеря означает, что на фронте, который уже совсем близко, случилось нечто важное.
Вечером того же дня ко мне приходит посетитель. Упитанный, улыбающийся молодой человек. Юдович провожает его до моей койки. На госте свежевыстиранная и отглаженная арестантская роба с нашивкой Blockälteste II. Я никогда его раньше не видел.
– Где тот газетный репортер?
Изумленный, я поднимаю голову. Он дружелюбно обращается ко мне:
– Не знал, что найду коллегу тут, в Дёрнхау. Я Балинт, журналист из Братиславы.
Я тоже называю свое имя. Во второй раз в лагерях я представляюсь начальству не по номеру.
– Мы постараемся позаботиться о вас, насколько будет возможно, – объявляет Балинт. Он оглядывает меня с головы до ног.
– Выглядите не очень.
Думаю, я выгляжу жалко, и это отражается на его лице.
– Насколько смогу, постараюсь облегчить ваше положение. Насколько смогу. Ведь сами знаете… Я уже говорил с Пардани, моим двоюродным братом. Вы и книги пишете?
– Так, кое-какие наброски.
– Я пришлю бумагу и карандаш. Сможете работать. Впечатлений у вас достаточно.
– Работать? Здесь?
– Писать можно где угодно. Подумайте о Франсуа Вийоне!
– Ну да, – отвечаю я, припоминая французского поэта времен