Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это было ужасно неправильным, но я не знала, как думать иначе. Правило никогда не было таковым, но я приняла его за истину. Мне потребовались годы сомнений и стремления увидеть больше, чем мой маленький мир, и даже сейчас я не всегда его вижу.
~
Моя мать сошла с ума, когда у Нана случился рецидив, и я замолчала. Я зарылась в свой разум, спряталась там, лихорадочно вела дневник, надеясь на конец света. Фактически это были последние времена. Не мира, а моей веры. Я просто еще этого не понимала.
Я молчала и злилась, как легко и быстро все в нашей жизни повернулись спиной к Нана. Даже спорт уже не мог его защитить. Когда Нана был королем, пастор Джон иногда по воскресеньям вызывал его на сцену, и прихожане протягивали руки и молились за предстоящую неделю, за победу во всех играх. Там, наверху, склонив голову и протянув руки во время своей коронации, Нана получал благословения. И когда пришло время игры и его команда победила, все мы были довольны. «Как же велик наш Бог?» – пели мы во время службы и сами себе верили.
В те редкие дни, когда команда брата проигрывала, я слышала, как искра ярости пробегает по толпе.
– Ну же.
– Да вернись ты в игру.
В Алабаме любили не баскетбол, а футбол. Люди не так сильно переживали, но тем не менее поневоле вовлекались в процесс. До того как Нана вывел свою команду на высшие строки рейтинга в штате, трибуны оставались почти пустыми, но, когда команда стала популярной, каждый зритель резко стал экспертом.
За время своей зависимости Нана сыграл ровно две игры. Он был в раздрае, работал неряшливо и рассеянно. Постоянно мазал, а после и вовсе уронил мяч, и тот покатился к трибуне.
– Где этот дебил играть учился? – заорал рассерженный фанат, и я поразилась стремительному падению брата.
Пастор Джон перестал звать его к алтарю за нашими молитвами, нашими протянутыми руками. Нана провел эти две игры так, как будто вообще впервые узнал, что такое баскетбол. В последний раз его освистали все трибуны. Обе стороны, обе группы фанатов объединили свои голоса в общий хор. Нана изо всех сил бросил мяч в стену. Судья прогнал его с площадки, и все радостно закричали. Брат оглянулся, показал всем средние пальцы и вылетел с поля. В ту ночь на трибунах я увидела Райана Грина. Я видела миссис Клайн. Я видела свою церковь и не могла не видеть их.
~
Возлюби Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим, и всей душой твоей, и всем разумением твоим. Это первая и наибольшая заповедь; вторая же, подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя. В те дни я много думала над этими строками. Они заполняли три страницы моих детских дневников, повторяясь снова и снова, пока мой почерк не становился неряшливым и небрежным. Я пыталась напомнить себе, что нужно любить Бога, любить своего ближнего.
Но наставление – не просто любить ближнего, а делать это так же, как любишь себя, и в этом заключалась главная трудность. Я не любила себя, и даже если бы любила, то не сумела бы полюбить своего ближнего. Я начала ненавидеть свою церковь, ненавидеть свою школу, свой город, свой штат.
Как бы ни старалась, мать не смогла убедить Нана снова пойти с нами в церковь после воскресенья, проведенного на последней скамье. Я почувствовала облегчение, но не поделилась с ней этими мыслями. Я не хотела, чтобы все смотрели на нас и судили. Мне не требовались дополнительные доказательства того, что Бог не смог исцелить моего брата, поступил невероятно жестоко, несмотря на то что мне всю жизнь твердили, мол, пути Господни неисповедимы. Меня не интересовали тайны. Я жаждала разума, и мне становилось все более ясно, что я не получу ничего из желаемого в том месте, где провела большую часть своей жизни. Если бы я могла вообще перестать ходить на службы, то так бы и сделала. Каждый раз я представляла свою мать там, у алтаря, как она кружится и падает, возносит хвалу, и я знала, что, если не пойду с ней, она просто отправится туда одна. Она была последним человеком на Земле, который все еще верил, что Бог может исцелить ее сына, и я не могла представить себе ничего более одинокого.
Глава 37
Теперь я хочу написать о зависимости Нана изнутри. Разобрать ощущения, как свои собственные. Я вела подробные записи о его последних годах в своем дневнике, словно я антрополог, а Нана – мой единственный объект изучения. Я могу рассказать вам, как выглядела его кожа (желтоватая), волосы (нечесаные, нестриженые). Брат, и без того всегда слишком худой, похудел так сильно, что его глаза начали выпучиваться из-за впалых глазниц. Но вся эта информация бесполезна. Этнографию моего дневника больно читать – да и не нужно, потому что я никогда не смогу заглянуть в разум своего брата, прожить его последние дни. В своих записях я пыталась найти путь в место, где нет ни входа, ни выхода.
Нана начал воровать у матери. Сначала пропадали мелочи – ее бумажник, ее чековая книжка, но вскоре исчезла машина, а за ней и обеденный стол. Вскоре исчез сам Нана. Он пропадал несколько дней и недель подряд, а моя мать его искала. Мы с ней знали имена всех администраторов и каждой уборщицы во всех мотелях Хантсвилла.
– Ты можешь сдаться, если хочешь, – иногда шипела мама по телефону Чин Чину, – но я никогда не сдамся. Я никогда не сдамся.
В те дни отец звонил регулярно. Я разговаривала с ним по телефону, отвечая на скучные вопросы и слушая, как время и чувство вины изменили его голос, а затем передавала телефон своей матери и ждала, пока они закончат ругаться.
– Где ты был? – однажды воскликнула мать. – Где ты был?
То же самое она говорила Нана по ночам, когда он под кайфом крался через заднюю дверь, не ожидая, что мать ждет его в гостиной.
Это были дни сломанных вещей. Нана проделал дыру в стене. Он разбил телевизор об пол и перебил все фоторамки и лампочки в доме. Обозвал меня назойливой лошней, когда я застала его