Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гельб, отложив в сторону неизменную газету и сдвинув на лоб очки, сказал жене мягко, с какой-то непонятной мне ноткой удовлетворенности: «Ты ничего не понимаешь, Эмми… Они, русские, – особый народ. Если бы ты, я, ну и еще многие наши немцы оказались в России в таком же положении, как они здесь, – к нам или к кому другому вряд ли бы кто ходил… Да и ты сама, я уверен, не пошла бы ни к кому – ни за поддержкой, ни за советом».
– Да, да, да! – с готовностью покивала Гельбиха, и тут же в ее глазах опять загорелось жгучее любопытство: – Ну а вот те двое красивых парней, что приходили к вам не в это, а в прошлое воскресенье, – из них-то двоих наверняка кто-то тебе нравится, а?.. Скажи – который? Высокий, с темной шевелюрой или пониже – белокурый?
Я сразу поняла, о ком идет речь (ну, Гельбиха, ну, глазастая!).
– И никакие они тоже не кавалеры. Тот, что повыше, – мой земляк, мы с ним даже из одной деревни. А светлый, курчавый – просто его друг. Они оба из Почкау, узнали случайно, что мы здесь живем, вот и пришли навестить нас.
– Ой-ей-ей. – Гельбиха шутливо погрозила пальцем. – Ну и что же, что земляки! Это даже еще и лучше. Вон у Анхен кавалер – тоже наш деревенский парень, вернется, Бог даст, с войны целым и невредимым – поженятся.
Я с невольным удивлением уставилась на Анхен (в ответ она невинно улыбнулась мне). Надо же! Оказывается, у нее есть жених! А в тот раз, на свекле, она с таким восторгом и упоением (наверное, пришлась я ей под настроение) рассказывала мне о горячей, «настоящей» трехдневной любви с каким-то приехавшим в краткосрочную командировку ефрейтором-железнодорожником… Ну и ну!
Внезапно фрау Гельб изменила тему и тон: «Нам хочется предупредить вас всех – остерегайтесь Эрны! Не говорите при ней ничего, что могло бы как-то повредить вам. Она – злая, жадная, завистливая женщина и никогда не простит никому, если кто-то чем-то обидит или оскорбит ее… Мне не хотелось бы чернить ее в ваших глазах, но несколько дней назад я сама слышала, как она в разговоре с фрау Клемке грозилась заявить о вас, русских, в полицию».
Вот это да! Мне сразу вспомнились все наши перепалки с Эрной – и то, как я щедро обещала для ее мужа «два метра» земли в России, и то, как однажды под горячую руку пригрозила ей, что она лишится своего сыночка… Ой, действительно надо прекращать все!
И еще я теперь поняла, кого боится Гельб. Эрну – вот кого!
14 октября
Опять новость! Наш добрый друг и верный единомышленник Маковский с воем, проклятиями и причитаниями изгнан из владений Шмидта. Не знаю, наши ли постоянные вольнолюбивые разговоры разбудили мятежный дух старого немца, только он сегодня открыто восстал против установленного для него хозяином рабского режима. Скандал разразился из-за того, что Маковский наотрез отказался ехать после работы косить клевер для коров (каждый вечер Шмидт бессовестно посылает его на дальнее поле, где Маковский до глубокой темноты косит, а затем нагружает на телегу траву).
Услышав дикий шум во дворе, я отправилась на разведку, захватив для отвода глаз пустые ведра для воды. Как всегда, разъяренный Шмидт не скупился на выражения и, махая кулаками перед носом в свою очередь воинственно ощетинившегося Маковского, вопил:
– Старый идиот, большевистский прихвостень, ты наслушался россказней этих бандитов русских! Ты думаешь, я не понимаю, в чем тут дело, когда ты заикаешься о восьмичасовом рабочем дне?.. Ты никому не нужен здесь, и если тебе тут плохо, если считаешь, что переработался, – можешь отправляться куда хочешь, грязная свинья!.. Ты давно уже надоел мне, и я только из милости терпел тебя у себя. Да, да – из милости! Но теперь моему терпению пришел конец, так что убирайся на все четыре стороны, старый и ленивый обжора.
С этими словами Шмидт, успевший уже добежать до конуры Маковского, повыкидывал прямо в липкую грязь (весь день моросил дождь) жалкие пожитки своего взбунтовавшегося батрака: «Убирайся сейчас же! Чтоб я тебя больше не видел здесь никогда, вонючая скотина! Убирайся!»
Старый Маковский молча, дрожащими руками собрал в узел замызганные тряпки и, с достоинством разогнув свою вечно согнутую спину, сказал с гордым презрением:
– Я никогда не был ни дармоедом, ни бездельником, хозяин. Мне некогда было заниматься ни тем ни другим, потому что всю жизнь только и знал, что одну работу… И я не грязный, хозяин. Я всю жизнь держал в руках только свои, заработанные честным трудом деньги и никогда не держал других, запачканных чужим потом, чужими слезами, чужой кровью.
Он помолчал минуту, а потом взволнованно добавил: «А русских ты оставь в покое, хозяин. Это – честные, добрые люди, и с ними, а не с тобой я впервые в жизни понял, что я человек тоже».
Он поднял свой узелок: «Теперь я уйду, но прежде рассчитайся со мной за мою работу. Я не желаю дарить тебе ни единого пфеннига, грубый и бездушный человек»…
Мои ведра давно уже переполнились, вода хлестала через край. Я не могла больше стоять у колонки и, подхватив свою ношу, направилась к дому, так и не узнав, как и чем окончился расчет Маковского.
Через пять минут он проходил мимо нашего дома. Я успела рассказать всем о наглости Шмидта и об их стычке, и мы все демонстративно перед хозяйскими окнами вышли на дорогу попрощаться со старым Маковским. Он был очень тронут, и я видела, как, пожимая нам руки, он смаргивал с коричневых, воспаленных век маленькие мутные слезинки:
– До свидания. Вы прекрасные люди, спасибо вам, – и, уже уходя, улыбаясь жалкой, растерянной улыбкой, пошутил невесело: – Не забывайте старого Маковского и помните всегда наш девиз: «иммер лангзам!»[30]
И ушел в дождь, в грязь, в наступающий холодный осенний мрак, старый, бездомный, облаянный человек. Куда он пошел, к кому?
Весь вечер под впечатлением бесчеловечного поступка Шмидта все пребываем в мрачном и угнетенном состоянии духа. Не знаю, кто думает о чем, а я, например, кажусь себе в этот вечер страшной, бездушной эгоисткой. Сколько раз на поле во время «фестбы»[31] мы с Мишкой, с сожалением раньше всех проглотив свои мизерные кусочки, от которых в наших желудках