Шрифт:
Интервал:
Закладка:
16. Ружье и авария
У Минца, соседа Маклярского, дачников не было. У него была жена и дочка, которая редко приезжала. И дочкин муж, конечно. Жена Минца Антонина Ивановна, которую для краткости моя бабушка, а следом за ней и мама называла Минчихой, была доброй женщиной. Высокой, светло-рыжей, с высоко подколотыми волосами. Меня к ней нередко сбагривали.
Вообще мама с папой часто оставляли меня «побыть у соседей» на целый день, пока у них какие-то дела в Москве. Но я вовсе не чувствовал себя покинутым-заброшенным. Мне было очень интересно.
Минчиха все время мыла полы, или что-то готовила, или пыль вытирала, металась по дому то с веником, то с тряпкой, то с кастрюлей. А я ходил за ней. Не так быстро, как Минчиха, поэтому она, возвращаясь из кухни, куда я потихоньку трюхал за ней следом, иногда налетала на меня. Она пела песни, «Мурку» прежде всего. «Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая, здравствуй, моя Мурка, и прощай, – пела она, отжимая тряпку в ведро. – Ты зашухерила все наши малины и теперь маслину получай». Странное дело! Мне было восемь лет, а может быть, и чуточку меньше. Это было то ли до школы, то ли первое лето после школы, то есть после первого класса.
Кстати говоря, до третьего класса включительно мама забирала меня из школы раньше положенного. То есть не 1 июня, а чуть ли не 30 апреля. Как-то договаривалась с Раисой Ивановной, а может быть, и с директрисой. Причем так, попросту. Не придумывала мне никаких болезней или суперуважительных домашних причин. Просто: он и так круглый отличник, и вообще – мы уже сняли дачу. Одним словом, «рэбьонку нужен воздух».
Конечно, я не знал, что такое «малина» и «зашухерить» и что «маслина» – это значит пуля. Но странное дело, я понимал в этой песне абсолютно все. Мурка поступила неправильно и была наказана. Тем более что вторая наша с Минчихой любимая песня была «Гоп со смыком». «Ремесло я выбрал кражу, из тюрьмы я не вылажу, исправдом скучает без меня».
Однажды я совсем надоел Минчихе своими вопросами, что такое «гоп», «смык» и «исправдом» – и тогда она, чтобы развлечь меня и отвлечь, достала из шкафа самое настоящее ружье. Охотничье ружье 16-го калибра! Сказала: «У Климентия Борисыча осталось только два патрона, но один, так и быть, я тебе могу дать. Можешь стрельнуть куда хочешь, например в ворон». Сказавши это, она переломила ружье, загнала туда патрон и закрыла замок. И показала мне, как взводить и спускать курок. Мне было, повторяю, лет восемь. «Давай, играйся», – сказала она. «А отдача у него не сильная?» – спросил я, заранее потирая плечо (где-то читал или слышал об этом). «Да ладно тебе», – сказала Минчиха и пошла мыть посуду. И я, взяв ружье на плечо, гулял с ним по дому, подымался на второй этаж, на солярий, то есть на огражденную тонкими крашеными балясинками площадку над верандой, – у Минца был пятикомнатный дом. (А у Маклярского над верандой был не солярий, а еще одна комната – маленькая, с небольшим окном, но уютная. Мама называла ее «светёлка»; из двух комнат, что мы снимали у Маклярского, одной эта светёлка и была.) Стоя на солярии, я взводил курок, уже совсем было прицеливался в ворону, но потом мне становилось жалко – но не ворону, увы, увы.
Года через три я научился стрелять из пневматического ружья, так называемой духовушки. Не помню, как это получилось, но этих духовушек у меня было две. Одна обыкновенная советская, как в любом тире, заряжать которую надо было, переламывая ствол и с натугой доводя его почти до приклада, – таким образом в резервуар закачивался воздух. А кроме того, у меня была импортная духовушка (мне ее дали на два лета, потом пришлось отдавать, но не помню, кто дал; какой-то папин знакомый). Красивая, с граненым затвором и ощеренной рожей рогатого черта, выгравированной на затворе. Она заряжалась по-другому. Надо было оттянуть обвод вокруг спускового крючка, там была специальная дырка для пальцев. Было туже, чем в советской, но зато стреляла она гораздо сильнее и дальше. А у друга Васи была однозарядная бельгийская мелкашка, то есть настоящая малокалиберная винтовка, уже не шутка. Из духовушки нельзя было убить человека. Разве что в глаз в упор или в висок в упор, да и то не обязательно. А из мелкашки – ой-ой-ой, пуля пробивала две сосновые доски. Я хорошо насобачился стрелять из духовушки и, к теперешнему своему стыду, должен сказать, что ловко сбивал воробьев. Мне их совершенно не было жалко. Это было как-то в порядке вещей. Так же просто, как выловить из речки плотвичку и бросить ее кошке. Или даже сорвать яблоко с дерева и, не обтирая, вонзить в него зубы.
Так что жалко мне было не ворону, а патрона. Поэтому я, упершись большим пальцем левой руки во взведенный курок, указательным пальцем правой медленно-медленно давил на спусковой крючок, чувствовал, что курок устремляется вниз, и медленно и безопасно доводил его до нужного места, мягко ставил на боек так, чтобы курок не стукнул по бойку. И так несколько раз. Кажется, я так и не выстрелил из настоящего охотничьего ружья. Но интереснее всего другое. Ведь выстрел из этого ружья дробью (там был дробовой патрон) с расстояния в один-два метра – это дырка в человеке шириной в блюдечко, а то и в суповую тарелку. Но почему-то никто не боялся. Антонине Ивановне и в голову не приходило, что я могу случайно или тем более нарочно, из какого-то странного детского интереса вдруг прийти на кухню, где она моет пол, и пальнуть ей в спину.
То, что не приходит в голову, – не случается. Так же, как и мне никогда не приходило в голову ничего опасного, когда я шел через жидкий березовый лесок от военного городка к мостику – зимой ли, летом ли, в сумерках или в полную ночную тьму, потому что последний автобус приезжал на нашу остановку чуть ли не в половине первого ночи. Шел один или с девочкой. Я и представить себе не мог, что кто-то может меня хоть как-то обидеть. И странное дело, навстречу мне шли и обгоняли