Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следом за Вакселем и Чириковым ввалился лакей в ливрее с золотым позументом и с рассеченной губой:
— Не вели казнить, Григорий Григорьевич, батюшка! Сами оне вперлись, супостаты!
— Доброго утречка! — звучно поздоровался Чириков, одетый, как на парад. — Людишки твои непонятливы очень, так что пришлось вразумить, уж извини, Григорий Григорьевич! А дело у нас казенное. Капитаном-командором Берингом посланы спросить с тебя все то, что ты властью своей к экспедиции Камчатской и Японской выдать должен.
Скорняков-Писарев, — грузный, растрепанный, — в залитом вином халате сидел в бархатном кресле. На коленях его восседала крестьянская девка с круглым веснушчатым лицом и растрепанном косой в платье, достойном княгини. Она тоже была пьяна.
— Это что за мразь мне «тыкать» смеет? Да я тебя… — Скорняков-Писарев скинул девицу с колен и потянулся к пистолету. — Я — бомбардир Преображенского полку, самого Петра Лексеича брат и соратник! Слыхал ли, сопляк! Вон, не то стрелять буду!
— Стреляй! — Чириков стоял, расставив ноги, в упор глядя на ополоумевшего хозяина. — После сам застрелишься!
В мутных глазах Скорнякова-Писарева что-то промелькнуло, но пьяный кураж пересилил, и палец лег на курок.
— Это мы еще поглядим! — прохрипел он. И выстрелил.
В то же мгновение Ваксель сделал быстрый шаг вперед и рубанул ладонью по стволу пистолета. Пуля прошила пол рядом с обеспамятевшей девицей. Ваксель схватил стоявшую на столе корчагу с квасом и одним махом вылил ее на голову хозяину. Квас оказался с мороза. Какое-то время Скорняков-Писарев мог только моргать, разевая рот, как выброшенная на берег рыба.
— Уж не обессудь, Григорий Григорьевич, — ласково сказал Чириков. — С волками жить — по волчьи выть!
Губы Скорнякова-Писарева затряслись:
— Сволочи вы, сволочи, — вдруг жалко заскулил он. — Старика опального позорите! Вломились в дом, как тати! Защищаться вынудили! Буду писать на вас в Сенат! На всю вашу иноземную банду!
— Уверен, что в Сенате ваши художества оценят достойно, — проронил Ваксель. — А покамест извольте наше нижайшее прошение на выдачу всего необходимого подписать.
С этими словами он вытащил из-за обшлага камзола и выложил перед Скорняковым-Писаревым лист бумаги. Услужливо пододвинул чернильницу. Чириков тем временем поднял с пола девицу и вручил ее остолбеневшему от ужаса лакею:
— Ступай-ка лучше барышню в чувство приведи. — И вытолкал взашей.
— Ну-с, Григорий Григорьевич. — Чириков подошел с другого края стола, ненароком положил руку на пистолет. — Выстрел-то твой весь Охотск слышал. Люди наши мной предупреждены, куда мы и зачем направились. Командор дал мне приказ добыть от тебя все необходимое для экспедиции любой ценой. Да еще передать велел с глазу на глаз, и приватно: мол, Указ государыни о твоем, Григорий Григорьевич, отстранении, уже подписан.
— Как? — ахнул Скорняков-Писарев. — Быть не может! Лжешь, сволочь!
Пистолет Вакселя немедля нацелился ему в лоб. Скорняков-Писарев раскрыл было рот что-то еще сказать, но, покосясь на шведа, передумал.
— Ты уж проверь, Григорий Григорьевич, — криво усмехнулся Чириков. — А пока суд да дело, искомое будь любезен выдать.
— А ежели не выдам? — набычился Скорняков-Писарев. — А ежели в холодную? И не таких там ломали!
Было видно, как он лихорадочно соображает, — не крикнуть ли своим холопам.
— Случись что, команда капитана Шпанберга разнесет за нас весь Охотск, — тихо сказал Чириков. — А у тебя, Григорий Григорьевич, заступников-то, судя по всему, не осталось. Ссылкой не отделаешься — виселица раем встанет! Довольно дурить! Так как?
— Обложили, супостаты! Обложили! — хмель, однако, со Скорнякова-Писарева от ледяного душа слетел окончательно, и он наконец осознал все происходящее ясно.
— А ну и черт с вами, шельмы! — Он размашисто подписал бумагу. — Я еще об вас напишу! По заслугам получите!
— Дай-то бог, чтобы все мы получили по заслугам! — заботливо присыпая песочком бумагу, сказал Ваксель.
* * *
7 апреля 1738 года, Юдома, 20 немецких миль от Охотска
— Доколе, Господи? Доколе? — Лорка слышал, как мать, стоя перед образами на коленях в углу грязной избы, в забытьи повторяет горькие слова. Перед глазами все плыло, стены избы, казалось, качаются перед глазами. Горло горело огнем, и Лорка тщетно пытался вспомнить, какой нынче день. В воздухе разливался запах ладана — значит, мать зажгла лампадку. А ведь она берегла как зеницу ока припасенный с Якутска запас.
Лорка выпростал из-под одеяла тонкую белую руку с синими веточками вен.
— Мама…
— Слава тебе, Пресвятая Богородица! — мать метнулась к лавке, потрогала лоб, и Лорка увидел, что щеки ее мокры от слез. — Токмо одними молитвами…
Лорке показалась, что она еще больше похудела. Серые глаза под белым платом стали вовсе огромными, словно на ликах святых.
— Мама, — язык во рту ворочался с огромным трудом. — Попить дай…
— Сейчас, сейчас… — мать приложила к его губам глиняную чашку с брусничным морсом. — Вот так лучше. Теперь отдыхай, сынок. Лихорадка твоя на убыль пошла. Даст бог, теперь на поправку пойдешь. А я уж боялась…
С тех пор как мать одну за другой потеряла в Якутске двух новорожденных дочерей, в ее взгляде, обращенном на Лорку, навсегда поселилась тревога. Тем более что еще в Иркутске маленький Лорка подхватил огневицу и с тех пор так не отошел до конца — нет-нет, да начинал сызнова кашлять.
Первые воспоминания детства у Лорки были связаны с дорогой: вот они едут на тряских санях, пар от дыхания оседает на отворотах, гремят бубенцы, и мать все беспокоится, подкладывая под Лоркины мерзнущие ноги остывающий кирпич… И ожидание, да, бесконечное ожидание. Вот доберемся до Якутска, и… Вот вернутся посланные командором на Лену и Енисей отряды… Вот вернется из Жиганска застрявший там не ко времени обоз… Но новости приходили чаще печальные, да и отправке в путь вечно что-то мешало.
Переезд из Иркутска в Якутск Лорка уже помнил хорошо. Помнил, как лошади пали, и в сани впрягали собак, а сами шли рядом по трескучему морозу. Помнил, как мать, плача, резала в котелок мороженое собачье мясо, и они потом, мучась голодными резями в животе, хлебали эту жуткую бурду. Помнил, как часто случались похороны, как мертвых едва забрасывали снегом и песцы собирались под кособоким крестом, едва от него отъезжали последние сани. Помнил страшную ночь, когда принесли