Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В вещевом мешке нашлись соль и кусок хлеба. Еда получилась на славу.
Первые три картофелины Орехов проглотил с маху, а остальные ел с расстановкой, долго переминая во рту клейкую кашицу. Крупинки соли попадали на зубы, хрустели и покалывали язык. К такой бы картошке еще малость жиров. Самый пустячок… для запаха…
Базарная площадь была заставлена телегами с поднятыми оглоблями, пароконными коваными бричками, ручными тележками на разнокалиберных ходах.
Николай скрутил цигарку. Торопиться некуда. Базар кончится часа через три. За это время он найдет попутную подводу, которая отвезет его, Николая Орехова, восемнадцатилетнего инвалида войны, в Зеленый Гай на иждивение колхоза.
Он медленно посасывал самокрутку и перебирал в памяти три долгих месяца с того момента, как выписался из госпиталя и поезд привез его в теплые края, где в феврале за железной оградой вокзала цвел урюк.
Он вспоминал еще многие вокзалы, где в пыли, в липкой грязи сидели и лежали неразговорчивые люди. Вспоминал унылые коридоры собесов и расспросы о зарплате, которую Николай никогда еще не получал. Триста рублей назначили пенсион, а на базаре буханка хлеба стоила пятьдесят, спичечная коробка махорки — тридцать.
Орехов поднял голову и поглядел на изломанные сумрачные хребты Тянь-Шаня с белыми шапками ледников.
Приехал он в далекую, не тронутую войной иссык-кульскую землю, где, по рассказам случайных попутчиков, курица на базаре стоила пять рублей, где на трехсотрублевую пенсию люди не живут, а как сыр в масле катаются.
Николай недобро усмехнулся. Повстречать бы сейчас такого брехуна да ткнуть его носом в базарные цены.
Обратно не повернешь. Нога последнее время пухнет и ноет — нет никакого спасения. Видно, застудил, когда добирался через перевалы на грузовых машинах сюда, к Иссык-Кулю.
Николай поморщился, потер колено и поудобнее положил ногу на забрызганный шелухой приступок ларька.
Больше он никуда не поедет. До чертиков надоела дорога, надоели ночевки в чужих домах, жалостливые взгляды, разговоры о неприкаянных и бездомных, которых теперь носит из края в край, как перекати-поле. Настойчивые вопросы: «Скоро ли замирение будет? Сказывают, немца дюже холода берут, к лету он, может, и замирится, а, солдатик?..» Утром натягивать лямки вещевого мешка, благодарить за ночлег и уходить из теплой избы. Потом вспомянут люди, что проходил, мол, раненый и говорил, что не будет к лету замирения, не скоро кончится война…
Николай держался до последнего рубля. Почти месяц жил в каморке Дома крестьянина, надеясь, что окрепнет нога, пройдет боль, спадет опухоль. Тогда он подыщет работу и осядет на место. Дни шли за днями, а с ногой становилось все хуже.
Пенсию базар сжирал за полторы-две недели. Три дня назад, когда был проеден последний рубль и кончился самосад, Николай отправился в исполком и сказал, что ему надо поговорить с председателем. Надо поговорить — и баста!
Грузный, бритоголовый председатель сказал сердито:
— Зачем же у забора усаживаться? Теперь медяков у людей не водится, а бумажки в шапку кидать еще не привыкли.
— Что же посоветуете? На триста рублей не проживешь.
— Не проживешь, — согласился председатель. — Времечко стало крутое.
Он отодвинул в сторону груду бумаг и сказал, что отправит Николая на иждивение колхоза.
— Как это — на иждивение?
— Не горячись, — председатель подошел к Николаю. — Ко мне в дом иждивенцем ты не пойдешь? Верно?.. Государство тебе больше трехсот рублей дать не может. У исполкома денег нет. Самое лучшее — в колхозе поселиться. Колхозы у нас крепкие. Подкормишься, отойдешь малость, а там и работать начнешь… Посевная у меня, брат, на носу.
Орехов хотел запротестовать, сказать бритоголовому с одутловатым, будто сонным, лицом председателю, что ему лишь бы отделаться, от себя бы только человека отпихнуть.
Но руки, упертые в подлокотники кресла, вдруг задрожали, стены колыхнулись и стали раскачиваться.
Очнулся Николай на диване. Женщина в белом халате совала под нос противно пахнущую вату.
— Голодный обморок, — скупо объяснила она.
Председатель дал Николаю стакан воды и обложил матом.
— Ты свою амбицию в карман спрячь, — выговаривал он. — От нее сыт не будешь… Есть же на свете такие босяки!
— Чего вы лаетесь? — без злобы сказал Николай и поставил на стол пустой стакан. — Посидели бы на одной махре…
— Зачем же ты сидел, идол ненаглядный? — уставился на него председатель. — Несчастненьким решил прикинуться? Не выйдет у тебя этот номер, парень! Не дадим мы тебе под забором сидеть.
Из исполкома Орехов вышел с направлением в колхоз и сотней рублей в кармане.
Попутную подводу в Зеленый Гай Николай нашел быстро. На площади сразу откликнулась молодая женщина в нагольной шубейке с выпушкой по подолу.
— Подвезем, — сказала она. — Порожнем едем, отчего не подвезти.
Николай принял руку, протянутую женщиной, и залез на подводу.
— Сюда, в передок, подвинься, — сказала женщина, — здесь мягче… Сейчас Федор Маркелыч придет, и тронемся… Не признаю я тебя, паренек. У нас в Зеленом Гаю вроде таких не бывало…
— Первый раз к вам, — неохотно ответил Николай. — На иждивение послан, как инвалид войны.
Женщина еще хотела что-то спросить, но к подводе подошел пожилой мужчина в полушубке. Квадратное лицо наполовину закрывала борода в жестких завитках. Из-под завитков по правой щеке тянулся бугорчатый шрам.
— Попутчик вот напросился, — сказала женщина. — В Зеленый Гай едет. На иждивение к нам.
— На иждивение? — переспросил густобородый, которого звали Федором Маркеловичем, и покосился на костыли Николая. — Здравствуй, коли так. Звать-величать как?
Орехов назвался. Женщина улыбнулась, выпростала из варежки теплую ладонь и сказала, что зовут ее Антонидой.
Федор Маркелович уложил костыли Николая, забрал вожжи в руку и уселся на передке, ссутулив спину, обтянутую дубленкой. Между лопатками разошелся шов, и в прореху выбился свалявшийся клок шерсти, круглый и серый, как бельмастый глаз.
Когда выехали из города, бородач остановил лошадей, взглянул на Николая и сунул руку под полушубок.
— Вот, случаем подвернулось, — он положил на колени Антониды шелковый с разводами платок. — По теплу носить будешь… Баской, аж в глазах пестрит…
Антонида пунцово вспыхнула.
— Не надо мне, Федор Маркелыч, — испуганным шепотом попросила она. — Отступитесь вы, ради господа…
Бородач скомкал платок и сунул под полушубок. Невидимо поиграл скулами, отчего рубец на щеке дернулся, будто живой. Затем понукнул лошадей, и колеса загрохотали по булыжнику. Подвода забилась сухой дрожью. Антонида схватилась за боковины и откинула голову назад. От тряски голова ее мелко вздрагивала.
Мохнатые лошадки проворно бежали по шоссе. До Зеленого Гая от города было двадцать пять километров, три часа хорошей