Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько дней его, уже обдумывающего новый побег, увидел среди двух десятков таких же детишек некто Лапин, из мелких опекунских клерков, дал конфету и, хитро зыркнув, сказал:
– Стой здесь, у печки, через час приедут господа, посмотрят на тебя.
И, приблизив к самому его лицу длинный угреватый нос, добавил:
– И не вздумай бежать, покамест не выскажут они.
Что «они» должны были высказать, Лапин не пояснил. План побега к тому моменту уже совсем вызрел в голове Иеронимки, но природное любопытство взяло верх, и он твёрдо решил дождаться тех господ. Час растянулся на два, а то и на три, но сдвинуть его от печки хотя бы на полшага не удалось ни приютному воспитателю, ни даже поварёнку, на чей стук уполовника о кастрюлю слетелась, как осы на варенье, вся приютская детвора. Иеронимка втягивал ноздрями воздух с запахом пригорелой каши, без голоса ревел, слизывая солёные слёзы, но от печки не отходил. Наконец, дверь в залу распахнулась, и вместе с монашкой вошли Лапин и ещё двое, мужчина и женщина. Воцарилась тишина. Все смотрели на Иеронимку. После долгой паузы Лапин хохотнул:
– Ну, что я вам говорил.
Незнакомый мужчина зачем-то снял шляпу, помял её в руке, затем подошёл к Иеронимке и положил ему руку на плечо. Женщина осталась стоять на прежнем месте; крылья её носа были фарфорово-белыми, губы дрожали, пальцы судорожно перебирали костяную ручку сумочки.
– Меня зовут Иосиф Асафович, – сказал мужчина и осторожно заглянул Иеронимке в глаза. – Гинзбург. Видишь ли, Иероним, тут такое дело… Ты очень похож на нашего покойного сына. На Яшу. Сходство… прямо скажем… мне говорили про тебя, но такого я не ожидал…
Женщина всхлипнула и, вынув платок из сумочки, клюнула в него носом.
Иеронимка помолчал, глядя то на странную пару, то на Лапина, то на монашку, и кивнул мужчине со взрослой серьёзностью:
– Сева…
– Что-что, дружок? – поднял брови Гинзбург.
– Я вспомнил, – выпалил он. – Меня Севой зовут.
* * *
Лязгнули буфера, вагон качнулся, и перрон медленно поплыл. Всё быстрее и быстрее замелькали люди, баулы, пегая полоса асфальта, за ней – разбегающиеся во все стороны ртутные нитки рельсов, одноэтажные сараи, длинные кирпичные стены.
К Севиной вокзальной ненависти, разбередившей память, прибавилась тоска по рано ушедшим приёмным родителям, которых он бесконечно любил, и тяготная маета под сердцем, что вся жизнь его сейчас зависит от того, что именно нашептала «кому следует» тихая аванесовская Ксюша и не почата ли злосчастная коробка с зефиром.
Мысли петляли, путались. Его не взяли, потому что не могли найти: дома он не появлялся, два дня отсиживался у Парашютовой… Или: его не взяли, потому что ориентировка была на других… Или: его не взяли, потому что не поступил сигнал. Ещё не поступил? Жорку не взяли, потому что у них с этой Ксюшей любовь, да, есть такая штуковина, не устарела пока, – ну, не смогла девчонка его сдать! Может, Жорка и не знает ничего, и правда уехал на рыбалку, зачем вот только Марьяне наврал, что вместе с Райским? И… Сева вздрогнул: а может, Жорку схватили первым?
Неожиданно хлынул сильный дождь. Пассажиры поспешили закрыть оконные фрамуги, Сева же с наслаждением подставлял лицо под косые струи, ловил языком влагу. За размытым стеклом проносились столбы, деревья, полустанки, мокрый Сталин на жёлтом низеньком брандмауэре поселкового вокзальчика, гречневая крупка немощёных дорог – и снова столбы, деревья, полустанки…
Вагонная качка прибавляла ощущение какой-то неприкаянности, мытарства и бесконечного одиночества. И в то же время Сева ясно осознавал, что страх уже поутих, примялся где-то на донышке подсознания, притоптался, и как будто всё равно… И от этого сильнее хотелось сделать что-то хорошее, ну вот хотя бы отвести беду от незнакомых людей, чей приговор преет в тетрадке под крышкой картонного гробика. И Сева загадал: если его не схватят тут же, на пороге Ксюшиного дома, – значит, всё получится, и зефиром ещё никто не лакомился, и удастся уничтожить коробку до того, как кто-то захочет открыть её.
– О чём так сильно задумался, паренёчек, что аж кости лобные скрипят?
Сева вздрогнул. Напротив, на лавке, сидела странная парочка; он даже не заметил, когда они появились. Оба неопределённого возраста, хотя женщина выглядела явно старше мужчины. У неё было круглое, морщинистое, словно жёваное лицо, а шея и руки – молодые, девушкины, и стрижка модная, короткая, волосы оттенка мокрого кирпича, с пыльной серебряной канителью у висков. Это несоответствие показалось Севе тревожным, непонятным. Её высоченный спутник в брезентовом плаще, похожем на мешок для колхозной моркови, с грохотом закрыл фрамугу и посмотрел на Севино мокрое лицо с каким-то гегемонским упрёком. Он был одноглазый, с глубокой тёмной впадиной под нависающей лохматой бровью и волнистыми неровными бороздами на коже по её краям, словно кто-то выскребал его глаз столовой ложкой. В глазную впадину был вставлен как лорнет циферблат старых наручных часов, и их белый глянцевый лик отвратительно и абсурдно доминировал над всем остальным, что имелось на лице: крупным носом, тонкими губами, маленьким шрамом на восковом лбу. Волосы его дымились сизым куревом невнятных кудрей, а широкие залысины придавали сходство с Марксом, но бороды, к полноте образа, у мужчины не было.
– В Тайцы он едет, не приставай! – мяукнула девушка-бабушка и протянула Севе половину рогалика.
Сева вежливо отказался и собрался уже задать вопрос, но женщина хмыкнула:
– Откудова знаем, хочешь спросить?
Он кивнул.
– Оттудова, – она ткнула пальчиком в вагонный потолок.
– Отгадать несложно, здесь по расписанию поезда… – начал было Сева, но девушка-бабушка