Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассуждая о «методе Тарковского», не стоит заводить речь о заимствовании средств и решений из других видов искусства, но нельзя забывать, что, так или иначе, все крупные авторы работают с категорией идеала посредством инструментов образного мышления. Именно потому, с одной стороны, режиссёр пишет в «Запечатлённом времени»: «Я никогда не понимал, как можно, например, строить мизансцену, исходя из каких-либо произведений живописи. Это значит создавать ожившую живопись, а потом удостаиваться поверхностных похвал, вроде: ах, как почувствована эпоха! Ах, какие интеллигентные люди! Но это же значит целенаправленно изничтожать кинематограф». Но с другой, в той же работе он объясняет, когда и для чего поступает так: «Образы, создаваемые Леонардо, всегда поражают двумя вещами. Удивительной способностью художника рассмотреть объект извне, снаружи, со стороны — надмирностью взгляда, свойственного таким художникам, как, например, Бах или Толстой. И другое — что они воспринимаются в двояко-противоположном смысле одновременно. Невозможно выразить то окончательное впечатление, которое производит на нас этот портрет [Джиневры де Бенчи, иногда именуемый „Портрет молодой женщины с можжевельником“, написанный примерно в 1480 году]. Невозможным оказывается даже определенно сказать, нравится нам эта женщина или нет, симпатична она или неприятна. Она и привлекает, и отталкивает. В ней есть что-то невыразимо прекрасное и одновременно отталкивающее, точно дьявольское. Но дьявольское — отнюдь не в притягательно-романтическом смысле. Просто — лежащее по ту сторону добра и зла. Это обаяние с отрицательным знаком: в нём есть что-то почти дегенеративное и… прекрасное. В „Зеркале“ нам этот портрет понадобился для того, чтобы, с одной стороны, найти меру вечного в протекающих перед нами мгновениях, а, с другой стороны, чтобы сопоставить этот портрет с героиней: подчеркнуть, как и в ней, так и в актрисе Тереховой эту же самую способность быть обаятельной и отталкивающей одновременно». Добавим, что по воспоминаниям Маргариты, упомянутый кадр, на котором крупным планом показано лицо её героини после убийства петуха, так похожее на де Бенчи — единственная цветная фотография в разделе «Советское кино» итальянской киноэнциклопедии. Вновь заметим: именно итальянской!
Однако, контрпрогрессивный взгляд Тарковского отдаёт декадансом. Литература и живопись, дескать, обладают беспрецедентными возможностями, позволяя воплотить любой плод воображения, тогда как средства кино жёстко ограничены. Всякий режиссёр находится в тисках безжалостной реальности. Да, ему под силу по собственной воле перетасовать людей и объекты перед камерой, но физика (а также экономика и многое другое) создают куда более тесные рамки, чем воображение[103]. Иными словами, работу автора фильма Андрей видел как селекцию, отбор из действительности всего того, что составит форму и содержание произведения. Именно потому Тарковский сравнивает эту деятельность с «отделением света от тьмы и тверди от воды». Он оказывается в достаточно архаичном положении демиурга, статус которого писатели, например, потеряли ещё в XIX веке, когда окончательно сдал свои позиции реализм.
Из всего сказанного следует сделать вывод, очевидный и без того: кино находится на существенно более ранней ступени развития не только по абсолютной, но и по относительной величине. Андрей же в семидесятые годы считал текущую фазу этого искусства совсем уж первобытной, неоднократно повторяя, будто ещё даже не оформился никакой киноязык. С этим трудно согласиться. Сейчас, когда прошло почти полвека, становится ясно, что сам Тарковский тогда сформировал, причём далеко уже не первый диалект этого языка. Более того, хоть современному кинематографу законы физики уже не указ, а воображение авторов более не стесняет почти ничего, кажется, что именно те времена, о которых с такой заповедной тоской рассуждает режиссёр, и были «золотой порой».
Для классических художников особенно важна и в каком-то смысле неизбежна преемственность поколений. Потому нельзя не вспомнить здесь слова Арсения Тарковского, видевшего перед собой ничуть не менее амбициозную цель: «Я мечтал возвратить поэзию к её истокам, вернуть книгу к родящему земному лону, откуда некогда вышло всё раннее человечество… Во имя цельности мира книга и естество должны находиться в неприкосновенном единстве».
Авторитет и латентное влияние отца на сына трудно преувеличить. Стоит взглянуть на стихи, которые писал сам Андрей в шестидесятые[104]. Они не то, что сочинены в подражание, скорее для Тарковского-режиссёра само понятие «стихотворение» соотносилось исключительно с тем, что делал папа. Даже шире: сын представлял себе работу в искусстве только такой, какой её осуществлял отец, говоривший, что «поэзия — меньше всего литература, это способ жить и умирать».
Поездка в ГДР далась режиссёру нелегко, и главная тому причина — сердечный приступ, случившийся в Потсдаме. Это произошло буквально за несколько дней до возвращения в Москву и на программе мероприятий не сказалось. Вернулся же Тарковский 7 марта.
Примерно в это время в СССР приехал Мориц Де Хадельн. На этот раз уже Андрей на правах хозяина водил гостя в ресторан Союза кинематографистов. По воспоминаниям Де Хадельна, они обсуждали фильм Бергмана «Шёпоты и крики» (1972), который Тарковскому совершенно не понравился.
Хоть это и не упоминается в дневнике, в этом году режиссёр побывал в Берлине ещё раз, но в другой его части и в другой стране — в ФРГ. Андрея пригласили на Берлинский кинофестиваль, проходивший с 22 июня по 3 июля. «Рублёв» демонстрировался вне конкурса. Так к фильму приходила запоздалая, но масштабная мировая слава.
Награды всё прибывали — за «Иваново детство», «Рублёва» и «Солярис». На адрес Госкино и «Мосфильма» приходили не только письма от зрителей, но и приглашения Тарковскому на мировые киносмотры, а также поздравления от коллег. Автору передавали далеко не всё. Чаще он узнавал о депешах случайно. Его международное признание было уже состоявшимся фактом. Это делало ситуацию всё менее контролируемой для советских чиновников и совершенно невыносимой для режиссёра. 20 октября Андрей оставил в дневнике крайне важную запись: «Одна из дурных мыслей: ты никому не нужен, ты совершенно чужд своей культуре, ты ничего не сделал для неё, ты ничтожество. А если серьёзно задают вопрос в Европе, да и где угодно: „Кто лучший режиссёр в СССР?“ — Тарковский. Но у нас — молчок. Меня нет, и я — пустое место… Мне тесно, моей душе тесно во мне; мне нужно другое вместилище».
Примечательно, что под «своей культурой» режиссёр вновь имеет в виду официальную советскую. Чужим он ощущает себя, а вовсе не её по отношению к «русской культуре» — категории всё чаше возникающей в диссидентских книгах, рассматривающих