Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я встречала их, детей, рожденных на горе Бего, и простых пастухов, которые ходят по долине Чудес. Так и есть, вы правы. Они обходятся тем, что есть. Укрощают бури и ищут заблудившихся овец. Живут среди наскальных рисунков забытого народа. Ходят в школу, где нет библиотеки, но куда свозят книги, которые больше не нужны горожанам. Ни одной новой книги с твердым переплетом, который хрустит, когда его открываешь впервые. Да кому какое дело? Они же все равно не умеют читать. Им под силу разглядеть лишь путь, который прокладывают облака перед грозой, а затем будущее в навозе, верно? Этот навоз они несут с собой, дети гор, вы издалека чувствуете их запах соломы и шерсти. Запах сыров, которые они продают на рынках по воскресеньям и выбрасывают в мусорные баки по понедельникам, когда подъезжают к городам, чтобы горожане, те, кто покупал сыры и присылал книги с отклеившимися страницами, не морщили носы. Чтобы притвориться, будто в горах тоже привыкли к школам из камня, стекла, к башням и колоннам. Жаль вас разочаровывать, но они срывают с себя куртки не в порыве экстаза. У них в гардеробе есть более плотные, толстые пальто, сшитые вручную, о которых ваша швея и не слыхала, но им сказали, что для выхода в город нужно выглядеть более изящно. Не таким объемным, не таким толстым. Более текучим, чтобы просачиваться сквозь толпу. Их это удивляет, они считают это невероятной чушью, смеются над этим, сидя в кафе, но все равно принимают условия игры. Потому что, как бы горцам не было неприятно, что горожане смотрят на них свысока, все равно им хочется походить на «культурных людей».
Однако то, что я вам здесь рассказываю, относится малышам, которых все же отправили в школу. Но иногда пастушка, захлопотавшись, забывает записать своего ребенка – и тогда тот уходит в лес. Учится всему издалека. По каким-то отголоскам. Он так долго остается в лесу, что в итоге становится похож на него. Суровый, непредсказуемый и дикий. Даже горная деревня кажется ему чужой, как и города, которых он никогда не видел. Там гуляют хорошо одетые люди, но он отвергает красоту, которую они продают ему как совершенство. Он не ждет, пока ему предложат печенье, чтобы отказаться от него, просто берет его там, где может, выхватывает прямо из эмалированной посуды и убегает, поглощая на бегу, на случай, если его поймают. Жители деревни жалеют или боятся такого дичка и смотрят на него так же, как горожане смотрят на них.
Со стыдом.
Стыдом, о котором никто не говорит, но который все несут в себе, осознавая, что этот ребенок, который не ходит в школу, пусть даже без библиотеки, который не одевается должным образом, пусть даже в толстую кожу, который не умеет читать даже испорченные книги, этот ребенок – из их среды. И как бы они ни старались прихорашиваться, отправляясь в город, меняя куртки, выбрасывая сыры, строя из себя совершенных дурачков, они ничего не могут с собой поделать: этот ребенок выглядит так же, как они.
Аделаида не прониклась ни одним словом.
Она рассматривала кольца на своих перчатках, распускала и снова собирала волосы, расставляла и складывала ноги, разглаживала шелк на бедрах и поглаживала камни ожерелья. Глаза на оштукатуренном лице бросали обеспокоенные взгляды на пустые улицы внизу.
Закарио просто скрестил руки. Он тоже наблюдает за происходящим. Но каждый раз, когда его темные глаза обращаются к дому, они смотрят на внучку.
Сейчас почти полдень. Солнце зависло прямо над ними и бьет в стеклянную крышу, точно огонь в хлебной печке.
Фелисите ужасно хочется выбраться отсюда. Вдохнуть свежего воздуха. Выплеснуть куда-то свое отвращение к этим двум старым призракам, цепляющимся за идиотские клише. Но сначала она должна получить ответы, за которыми приехала. И побыстрее.
– У меня к вам несколько вопросов.
Оба призрака смотрят на нее, на этот раз с удивлением. Снова став детективом, Фелисите достает из внутреннего кармана семейную записную книжку, которую нашла в архиве.
– Например, – она открывает ее на недостающем листе, – что было написано на этой странице? Кто и зачем ее вырвал? Это сделали вы, Аделаида?
Та не отвечает.
Она перестает ерзать и любоваться собой. Смотрит, что показывает ей Фелисите. Нижняя губа Аделаиды начинает дрожать.
Закарио тянется к записной книжке, но его рука проскальзывает сквозь нее. Внезапно мягкое лицо мажордома ожесточается. Он встает между двумя женщинами, спиной к Фелисите, наклоняется к жене и шепчет успокаивающие слова.
– Я должна знать. Это очень важно, – настаивает Фелисите, перекрывая голос деда собственным голосом.
Теперь Аделаида содрогается всем телом. Закарио пытается обнять ее за плечи; его руки проходят сквозь жену.
Фелисите смотрит на свет, льющийся через потолок. Конечно, без странночая, развязывающего языки и оживляющего воспоминания, в ее вопросах нет притягательности свечи, за которой хочется идти по темному коридору. Они ослепляют собеседника, как мерцание неоновой лампы в больнице. Жестоко, без тепла.
Жаль. Все равно нужно попытаться.
– Пожалуйста, Закарио. Если вы что-то знаете, я могла бы… Ваша дочь, Кармин… – После минутного колебания Фелисите заявляет: – Кармин мертва. Мне нужно понять, откуда она взялась, чтобы найти ее призрак.
Нос Закарио вдруг появляется в двух сантиметрах от ее собственного. Мажордом больше непохож на скульптуру. Его черты искажаются от такого лютого гнева, что он буквально пульсирует в, казалось бы, мертвом теле.
– Разве не видишь, chica tonta[14], что ты наделала?
Он тычет указательным пальцем через плечо в Аделаиду. Та дрожит и трясется. Ее глаза по-прежнему пусты, прикованы к несуществующей точке. Закарио хочет погладить руки жены, обнять ее. Их тела пересекаются, но не соприкасаются.
– У меня есть еще один вопрос, – продолжает Фелисите, которая не привыкла подчиняться по первому требованию. – Вы ждали свою дочь, но куда она уехала? В Испанию? Куда именно в Испанию? И почему покинула вас?
– ¡Cállate![15]
Закарио приказывает ей замолчать, но слишком поздно. Из горла Аделаиды вырывается оглушительный стон, который практически раскалывает череп Фелисите.
Закарио поднимает руки, чтобы защитить голову. Внучка следует его примеру – и как раз вовремя.
То, что осталось от стеклянной крыши, взрывается. Осколки летят вверх, на мгновение зависают, мерцая в полуденном свете, а затем осыпаются на пыльный паркетный пол. Они проходят сквозь призраков, но с силой бьют по Фелисите. Крик Аделаиды перерастает в пронзительный вой, который заполняет всю Ниццу.
Полдень. Первая среда августа. Жители Ниццы на рынках поднимают головы, купальщики застывают на пляжах. Все замирают, удивленные тем, что сирена проверки звучит громче обычного, а затем возвращаются к своим кабачкам и песочным замкам.
Осколки стекла проскальзывают за шиворот Фелисите и попадают в рукава, впиваясь и раня. Пригнувшись, она бежит к тумбе, хватает снимок, где Кармин и ее первый муж невозмутимо позируют с этой неизвестной сестрой, и бросается вон.
Закарио не пытается ее остановить. Ярость покинула его. На лице осталась лишь безмерная печаль. Из угла, где мажордом укрылся, скрючившись на полу, он тянется за фотографией, которую уносит Фелисите, как нищий, выпрашивающий монету.
Несчастный беззвучно умоляет наконец найти ее, несмотря на смерть и слишком много минувших веков, найти девушку, которую он потерял среди складок, теней и рельефов своей огромной внутренней карты.
Бродячие ночи
Она делает два шага по тротуару. Крик наверху замолкает.
Фелисите идет. Медленно, тяжело. С нее до сих пор сыпятся осколки. С каждым шагом они все глубже вонзаются в тело.
Жемчужный шелк ее шарфа усеян алыми каплями. «Красиво, – думает она. – Прямо как поле маков». Фелисите касается своей шеи. Пальцы становятся влажными и отдают медью.
Фелисите не обращает внимания на прохожих, что замирают при ее появлении, спрашивают, не нужна ли ей помощь, или опускают глаза и отворачиваются к стене. Теперь она знает, как смотрят на ее сестру, когда та звякает и бренчит при ходьбе.
Шаг за шагом Фелисите