Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С позиции зрелого тургеневского реализма совершенная, богоподобная самодостаточность Колосова представляется скорее кажущейся, чем реальной, – у рассказчика (а значит, и у читателя) нет доступа к его внутренней жизни. Если же она реальна, то, возможно, определяется в большей степени молодостью героя, чем его индивидуальностью. Даже у таких тургеневских героев, как «лишний человек» Чулкатурин или повествователь в «Довольно» (1865), бывают моменты, когда они находятся в гармонии с природой и ощущают полноту собственных сил. Очевидно, что Тургенев осознавал несовершенство человеческой личности уже в период работы над «Андреем Колосовым», поскольку именно об этом он говорит в рецензии на «Фауста»:
Последним словом всего земного для Гёте (так же, как и для Канта и Фихте) было человеческое я…. И вот это я, это начало, этот краеугольный камень всего существующего, не находит в себе успокоения, не достигает ни знания, ни убеждения, ни даже счастия, простого обыкновенного счастия[284].
В другом месте Тургенев поясняет, что Гёте защищает права «не человека вообще», но «отдельного, страстного, ограниченного человека». Человек томится романтической тоской; он тоскует, потому что не целен. Однако Гёте (и его поклонник Тургенев) видят в нем «несокрушимую силу»:
…он <Гёте> показал, что в нем таится несокрушимая сила, что он может жить без всякой внешней опоры и что при всей неразрешимости собственных сомнений, при всей бедности верований и убеждений человек имеет право и возможность быть счастливым и не стыдиться своего счастия. Фауст не погиб же[285].
Гёте защищает индивидуальное «я», каким бы несовершенным и неполным оно ни было, потому что оно «бессмертно» и противостоит всем попыткам интеллекта его разрушить:
…те, которые толкуют о том, что неразрешенные сомнения оставляют за собою страшную пустоту в человеческой душе, никогда искренно и страстно не предавались тайной борьбе с самими собою; они бы знали, что на развалинах систем и теорий остается одно неразрушимое, неистребимое: наше человеческое я, которое уже потому бессмертно, что даже оно, оно само не может истребить себя… Так пусть же «Фауст» остается недоконченным…[286]
В каждом живом существе инстинкт самосохранения и борьбы за свое «я» неистребим и естественен; действительно, без него не было бы жизни. В признании этого Тургенев сближается с молодым Достоевским, который также выступает в защиту индивидуальности, несмотря на ее иррациональность и незавершенность.
Но есть и иные аспекты в суждениях Тургенева в его статье о «Фаусте», где он глубоко отличен от Достоевского и где очевидны зарождающиеся различия в эстетике писателей. По тургеневскому определению, совершенный поэт прежде всего должен «страстно» чувствовать и только потом объективировать собственные чувства и анализировать их.
Он был одарен всеобъемлющим созерцанием; всё земное просто, легко и верно отражалось в душе его. С способностью увлекаться страстно, безумно он соединял в себе дар постоянного самонаблюдения, невольного поэтического созерцания своей собственной страсти; с бесконечно разнообразной и восприимчивой фантазией – здравый смысл, верный художнический такт и стремление к единству[287].
Таким образом, сфера чувств сущностно важна для поэта (с этим бы Достоевский согласился). Но если бы существовали только чувства и не существовало разума, то не было бы и той точки Архимеда, с которой можно обозревать мир, и вообще невозможно было бы постоянство, стабильность «я». В своей рецензии Тургенев много внимания уделяет критике переводчика «Фауста» Вронченко за его предвзятость по отношению «к философии и разуму вообще» как в переводе, так и в кратком изложении 2-й части трагедии[288]. Возможно, под влиянием самого поэта, которого он изучает, а также своего неизменного наставника Пушкина, возможно, вследствие своей философской подготовленности, возможно, из-за собственного темперамента, а возможно, в силу всех этих причин, вместе взятых, Тургенев выступает в поддержку разума, а потому и за существенную роль в человеческой личности кажущегося негативным «элемента отрицания», постоянного атрибута разума, названного им «рефлексией»: «…рефлексия – наша сила и наша слабость, наша гибель и наше спасенье… Рефлектировать значит по-русски: “размышлять о собственных чувствах”»[289].
Этим атрибутом разума обладают все современные «живые» люди, что делает их в меньшей степени только эмоциональными, но более рационально-сознательными. Тургенев утверждает, что в этом смысле Фауст так же «рефлексивен», как и Мефистофель, и что обоих героев Гёте извлек из собственной личности: «…восторженные порывы, страстная тоска фантазирующего ученого так же непосредственно вытекли из сердца поэта, так же дороги и близки ему, как и безжалостная насмешка, холодная ирония Мефистофеля…» (Разница между ними в том, что Мефистофель – весь рефлексия, весь расчет.) В подтверждение этого Тургенев рассказывает «анекдот» из жизни молодого Гёте, когда тот путешествовал по Швейцарии с двумя братьями, немецкими графами Кристианом и Фридрихом Леопольдом Штольбергами, один из которых был страстно влюблен в девушку, на которой не мог жениться, в то время как сам Гёте был влюблен в другую девушку. За обедом молодые люди пили за здоровье своих «любезных», и влюбленный Штольберг предложил разбить и выкинуть за окно стаканы, из которых они пили за здоровье девушек; когда Гёте выкинул за окно свой стакан, ему, как он позднее вспоминал, «показалось, что Мерк стоит за мною и смотрит на меня». Этот самый Мерк, совершивший самоубийство в возрасте пятидесяти одного года, поясняет Тургенев, был реальным прототипом Мефистофеля; Гёте в данном случае точно фиксирует моменты «рефлексии» среди порывов юношеской страсти[290]. Способность увидеть себя