Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишь одно только недолгое железнодорожное время было ей интересно и хоть как-то искупало всё остальное – конец ночи, самое раннее утро, когда, по обыкновению проснувшись раньше всех в мире, она отправлялась в ту, что подальше (нарочно!), уборную. Медленно, покачиваясь вместе с вагоном, придерживаясь за края перегородок или поручни, она шла по проходу, уклоняясь от свисавших с верхних полок рук и сбившихся одеял, внимательно огибая вытянутую тут или там ногу разметавшегося во сне человека, переступая через кем-то сдвинутую в проход обувь… И любопытно разглядывая лица спящих попутчиков – всех этих вчерашних тёток с их баулами, галдевших весь вечер подростков, мужичков с крайних мест, до полуночи резавшихся в карты под пивко, вредных матерей с вреднющими отпрысками, поблёкших прозрачных бабушек, молодых супружеских пар… Осторожный путь её – туда и невдолге потом обратно – оказывался для Веры единственным развлечением за всю дорогу; больше ничего хорошего в поездках никогда не случалось. Несколько медленных минут в окружении соседских сновидений как-то примиряли её с существованием человечества; ни в одном из осмотренных лиц не обнаруживалось ни следа жёсткости, зависти, ненависти, корысти… Никаких -стей и костей – плавные лица спящих были ненарочные, простые и тёплые, в глубине каждого из них горело не электричество, но колеблющийся огонёк.
Так же, с тонкой лучиной внутри, спал при ней и Алёша. Вера всегда пробуждалась первой и в очень ранних сумерках петербуржского утра с любопытством изучала его лицо в поисках следов двадцати семи лет жизни, происходившей с ним до неё: таинственный шрамик у левого виска, первые морщины на лбу, в уголках век, беззащитно по-мальчишечьи приоткрытый рот. Перед тем, как он просыпался, она всегда прикрывала глаза, чтобы не выдать своих наблюдений. Потом – за завтраком или на балконе, где они любили попить чёрного крепкого кофейку из огромных кружек («Опять без тапок, непослушное ты босикомое», – журил её Алексей) – потом он рассказывал ей о своих снах, и они обсуждали их вперемежку со своими планами по наступившему дню, совершенно не заботясь ни о том, что было прежде, ни о том, что ждёт их с завтрашней стороны ночи.
– Иногда оно напоминает мне, – говорил он, – какое-то перетягивание каната… между мной с той стороны и мной с этой. Когда просыпаешься утром и не понимаешь, где тебя больше – здесь, где проснулся, или там, откуда сейчас вернулся. Как будто тот прирастает мной, ночь за ночью, неделя к неделе.
– Но ведь со мной тебя больше? – спросила тогда Вера.
Алексей поднял взгляд и кивнул, очень серьёзно как-то:
– Да. Большой из нас – с тобой, моя маленькая.
– Люблю тебя очень, – сказала Вера.
– И я тебя.
– Сильно?
– Пресильно, – улыбнулся он, – сильнее всего – на целом свете, на всей планете.
– Сегодня я видел ночью, – говорил он, – что на обоях появилось окно, а за ним, я понимал, была реальность. Такое, знаешь, странное окно, закрытое на молнию, будто тяжёлые портьеры на нём стянуты железным язычком до самого пола, и я должен просто расстегнуть его, чтобы всё открылось.
– И как – расстегнул? – заинтересованно спросила Вера.
– Нет, – ответил Алексей. – Вообще-то сел уже на корточки и потянулся к язычку молнии шторной, но потом будто заранее увидел, как я поднимаю её, раздвигаю портьеры – а там, за окном, дом вот этот (он показал рукой на дом напротив)… Этот же самый, но другой. Другой дом, понимаешь? И что там, в окне, ты стоишь и на меня смотришь. И я подхожу к тебе из глубины той комнаты, что в доме напротив, и тебя обнимаю.
– Я запуталась, Лёш, – сказала она. – Как-то мне не по себе, честно говоря.
– Мне тоже. Мне тоже, маленькая. Странно, что всё там взаправду… Один мой близкий друг далёкой юности – большой сердцевед и человекознатец – было дело, мне объяснял, в чём разница между временем наяву и тем, что во сне. Похоже, говорил он, как общее время и частное, отделённое от того первого. Здесь у нас время одно на всех, и в нём, так или иначе, всегда есть спутники какие-нибудь, свидетели, современники, да? Кто-то всегда живёт рядом, даже если ты на острове и заперся, например, в сортире справить нужду.
– Ну, Лёш… – Вера посмотрела на него с притворной укоризной.
– Ладно, ладно, – он поднял руки, извиняясь. – В общем, мысль-то понятна. Гуляем мы, смотрим фильм, готовим ужин, идём домой, слышим щебет щегла какого-нибудь, сидим летней ночью на берегу залива – всё, что происходит, мы всегда делим с кем-то ещё… Этот ещё – он всегда где-то здесь и обладает тем же самым мгновением. И идеальное одиночество, полная исключённость из остального мира наяву и для живого невозможны в принципе. Во сне же ровно наоборот – то время и, самое главное, тот опыт существуют исключительно для своего хозяина. Или носителя, не знаю уж, как тут правильно сказать.
Алексей задумался; Вера молча пила кофе, зная, что здесь пока не конец истории.
– Что тут у нас с завтраком-то?.. – он повернулся на стуле и наклонился, щурясь, к экранчику мультиварки. – Две минуты. Ну вот, и получается, что там никого кроме меня нет. И ни в этот раз, и ни когда-либо прежде и не будет, понимаешь? Там целый мир, принадлежащий мне одному. И твой – тебе одной, и так далее, да. Мир, в котором, кроме всего прочего, возможно соединять любое время с любым. Мне, знаешь, как-то снилось давно, что я был моим отцом и держал на руках новорождённого сына, и жена стояла рядом и крутила какую-то игрушку перед лицом младенца, а тот как-то непонятно кривился – то ли улыбнётся сейчас, то ли разревётся – и тянул кукольные свои ручки к маме… Там все они рядом во мне – мёртвые, и живые, и будущие. «Чаю воскресения мёртвых», вот оно где совершается это желание – в сердце сна. И иногда даже бывает явственнее, чем наяву. Так, во всяком случае, видится на первый взгляд.
– Но ведь случается, что второй взгляд увидит не то, что видел первый, нет?
– Да, слушай, точно!.. – Алёша как-то радостно вскинулся. – Ты мне напомнила, другая совсем, конечно, история; к яви и нави нашим не относится совершенно, просто про взгляды ты сказала, и я вспомнил. У меня на позапрошлой работе шеф был коллекционером таким, с размахом: живопись, старые книги… и нумизматика в том числе. И ему пришла как-то, видимо, мысль, он из части своей коллекции банкнот и монет сделал, ну, как сделал – заказал, чтобы сделали где-то в мастерской – большие панно в рамках, какие, знаешь, из бабочек ещё иногда делают.
В этот момент запищала мультиварка. Алексей отключил её от сети, достал из ящика половник и, насыпав в каждую тарелку горсть смородины, принялся накладывать овсянку.
– Ну так вот, там и старые очень банкноты были, огромные, в половину, наверное, а-четвёртого, екатерининские, и девятнадцатого века, купеческие такие, и керенки, и советские, и современные – наши, иностранные, монеты – тоже от старинных до современных коллекционных… И вот все те панно развешали потом вдоль стен коридоров в офисе. Как-то я задержался вечером, работал допоздна, ходил по коридору проветриться, а он уезжал домой как раз, шеф. И увидел, что я любопытствую, разглядываю какие-то там банкноты. Спросил у меня мимоходом, хоть, кажется, и спешил: «Что, Алексей, тебе нравится?» Я говорю: «Интересная мысль у вас получилась с этим, Вадим Сергеич». «Какая именно мысль?» – он остановился даже рядом со мной. Я объяснил: говорю, когда человек первый раз к нам приходит, например, идёт мимо всей нашей коллекции и видит, он думает что-то вроде: «О, здесь царит культ денег!..» Бизнес, фэншуй на финансовое благополучие, да? Что-нибудь такое. Но если во второй раз он взглянет чуть внимательнее и глубже, то поймёт, что дело обстоит с точностью до наоборот. И смысл всей нумизматической инсталляции как раз в том, что в конце концов любые деньги оказываются просто раскрашенной бумагой или кусочками металла.