Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пан дома?
Войдя на крыльцо, задел и опрокинул в потемках цветочный горшок, постучал в двери. Никто не отвечал, очевидно, легли уже. Послышалась музыка из гостинной.
Ярмала вертел радиоприемник, когда Тарутис остановился у дверей.
— Как больной? — пан обнаружил живую озабоченность, но не выпускал из пальцев переключателя. Поток звуков вдруг наводнил комнату.
— Говорите, в Каунас? Конечно, надо бы как можно поскорей. Однако не думайте, что это уж так опасно!
Пение кончилось, но из-под пальцев Ярмалы возникла теплой струей мелодия скрипки.
— Денег? С удовольствием, хоть сто литов! Только как раз сегодня дочка поехала в консерваторию, и я ей отдал все деньги. Если бы утром, — уж я как-нибудь нашел бы. Впрочем, подождите! — пан оставил Юраса одного.
Несколько минут спустя Юрас бежал домой, стиснув в кулаке картуз, который не скоро догадался надеть. Бежал и на каждом шагу громко повторял:
— Бесчувственная скотина!
Юрас жалел, что не швырнул барину в лицо эти, словно в насмешку протянутые, десять литов.
Каждая пядь земли, куда ступала его босая нога, была пропитана потом, отработана, засеяна, расчитана грош в грош за час, за кусок хлеба, за горсть зерна. С первых дней, чуть Юрас начал ходить, не держась за руку матери, он был запродан в усадьбу. А теперь, в несчастье, пан утешал его словом только. Это было больнее, чем розга.
Чем дальше убегал Юрас от усадьбы, тем тверже говорил себе:
— С голоду подохну, а ноги моей больше там не будет…
В поле кто-то свистнул или крикнул. Юрас остановился на бегу. Может, его ищут? Прислушался. Ни звука. Во всей деревне горел единственный огонек.
Пока он отыскал, собрал все, приготовился к поездке — мальчика уже не было, хотя он еще и жил. Умирающего повезли рано утром, на рассвете. На возу, кроме больного и отца, сидела жена Линкуса. Мать не могла ехать из-за сердца. Так и говорила:
— Чует мое сердце, что не привезете вы мне его живым. Чуть доктора начнут его резать да зашивать, тут ему и конец.
Отец старался успокоить, говоря:
— Все же не то, что дома. Там люди ученые.
Сейчас же после полудня повозка вернулась домой, и многие, кто ее увидел, поняли всё.
Пороховичок остыл, весь вытянулся, спал с лица. Так и лежал он — холодный, прямой, тихий.
Моника не могла оставаться с ним, она убежала к Линкусам и там дала волю слезам. Вся толпа собравшихся возле нее женщин плакала навзрыд. Затихая минутами, мать сквозь слезы рассказывала им всю жизнь маленького человека от самой колыбели. Подруги ее стали вспоминать поочереди и своих умерших, погибших на войне, пропавших без вести.
Обряжали Казюкаса отец и Линкувене. Надо было и обмыть, и одеть мальчика. Отец не уронил ни одной слезы. Соседка дивилась: он был такой послушный, добрый. Сам один перенес умершего сына за печку, на отодвинутую кровать. Юрас отыскал во дворе несколько досок: одну, что подлиннее, распилил пополам, поставил две скамейки среди избы и на них положил доски, застлал их холстом.
— Теперь… кабы были сапожки или постолы? — сказала Линкувене.
Отец разыскал сапожки, да они были очень велики. У Казюкаса никогда не было своих, по ноге сшитых, сапожек. Попробовали одеть материны, — не годятся: они умершего делали очень бедненьким. Порешили сейчас же наскоро сшить ему по ножке постолы, черные постолы для маленьких ног.
— Юрас, подержи рученьку! Ах, не так! Господи, да вот эту держи!
— Так? — спрашивал Юрас, с трудом владея собой.
Часы последнего одеванья были нестерпимо долгими. Тарутис стал просить Линкувене, чтобы та не уходила, поужинала бы у них. Ему стыдно было сознаться, что он не знает, как ему остаться одному с сыном.
Почти все приготовления были уже закончены, когда от дверей протянулась по полу тень человека. Юрас не узнал по тени, кто вошел, обернулся, держа в руках ножку умершего. В широко распахнутых дверях показалась Моника. Она вошла шатаясь то в одну, то в другую сторону, на ней лица не было. Она упала на колени не у тела сына, не у изголовья, не в ногах, а тут же, у самого порога. Склонила голову, и непонятно было, — может быть, молилась. Потом отерла пальцами всё в пятнах лицо свое. На измученном и так рано постаревшем лице вдруг появилось доброе, ласковое выражение, принесшее облегчение всем. Долго не раздумывая, Моника принялась хлопотать около умершего.
Не принесли еще новых постолов, их только и нехватало, чтоб Казюкас мог показаться в праздничном наряде своим деревенским товарищам и знакомым. На голове сбоку ему сделали пробор, светлые волосы гладко прилегли вокруг его задумчивого лба. Вот таким, помнилось матери, был он в день поступления в школу.
Женщины непременно хотели вставить в его ручонки образок какого-нибудь святого или мученика, спросили согласия у отца.
— Эх! — отмахнулся было он, но потом, обернувшись, добавил: — Да делайте, как вам нравится.
Женщинам очень хотелось, чтобы это было изображение святого Казимира, покровителя умершего, но его не нашли, и соседка вложила в руки листок с печатаной молитвой.
— Будто это поможет! — ворчал отец и, взглянув на торчащие коленки покойного и обутые в черные постолы ножки, вдруг вспомнил, что мальчика положили на те самые доски, из которых он собирался сколотить гроб.
— «Живет человек, а глядишь, и гроба себе не нажил»… — подумал Юрас.
Родители сидели на кровати подле сына. Моника была спокойна и рассудительно говорила с мужем. Юрас рассказывал, как сын умер в пути, не доезжая Гервенай. Совсем неприметно угас. На обратном пути купили в местечке саван, перкалю и рубашку.
— Слабый был. Если бы не такое здоровье, может, поправился бы.
— Ярмала довел до этого, все говорят. Подавайте в суд, советуют…
— Жизни ему тем не вернешь, Юрас. Если бы мы его от себя не отпустили…
— Ярмале я этого не прощу, не прощу! — с ненавистью говорил Юрас.
И опять они говорили медленно, тихо, словно боясь разбудить Казюкаса.
Больше, кажется, не о чем было говорить. Мать наклонилась к умершему, сняла обрезок нитки с нового пиджачка, который он себе заработал в пастушках да так ни разу и не успел надеть.
Давно, когда Казюкас еще был здоров, рос и набирался сил, Моника часто, уложив его спать, садилась у изголовья побаюкать. Смерит, бывало, пядью его рост и скажет: «Какой большой гроб надо будет делать моему мальчику, как умрет. Не обнять мне. Совсем большой стал!» А