Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Извольте-с, выбор самый что ни есть взыскательный!
Соколов поинтересовался:
— Водки какие?
— Получаем от Петра Арсеньевича Смирнова-с. Нынче в ходу-с «Можжевеловая» сорока двух градусей, «Брусничная», «Столовая № 21» и «№ 31». А вот это чистосердечное подношение от нашего заведения — гордости русской литературы! Позвольте, Алексей Максимович, себе принять — водка «Пушкин». Бутылка в виде стеклянного бюста в кожаном котелке, рука-с в жилеточку спрятана. Изготовлена по древним рецептам, сам покойный поэт такой не брезгал.
— Проверим на вкус! — Вдруг Горький спохватился: — А почему поросенка забыли?
Хозяин широко улыбнулся:
— Все за вас, Алексей Максимович, обдумали! Я когда в Москву приезжал, мне Егоров-трактирщик присоветовал. Он по поросятам большой умелец! Мы теперь для животных подвесные люльки держим.
Шаляпин удивился:
— Люльки? Для кого?
— Для поросят-с! Нянчим их, словно детей малых, — молоком парным отпаиваем, кормим и бегать попусту не даем. Готовим их пришествие к столу. Чтоб они нежными были, как арфистка Сима…
За столом дружно рассмеялись.
Официанты уже тащили подносы, заполненные графинами, бутылками, тарелками с закусками. Особое место заняло серебряное ведерко с зернистой икрой.
Вдруг ресторатор бросился к дверям:
— Господь радость послал — Владимир Федорович пожаловал-с! Покорнейше благодарю на неоставлении и всегдашнему к нашему ресторану прилежании.
Шеф жандармов отшутился:
— Чего, чего, а лежания в твоем заведении у меня не было.
Джунковский тяжело опустился в кресло рядом с Соколовым.
Сыщика волновала новость, которую должен был привезти товарищ министра. Но тот словно не замечал вопросительных взглядов Соколова.
Сначала Джунковский провозгласил тост за государя императора, закусил, перекинулся репликами с Горьким, но о главном — молчок.
Принесли жюльены.
Горький, куривший папиросу за папиросой, поднялся во весь свой долгий рост. Зал моментально притих, с острым любопытством прислушиваясь к окающему, с легкой хрипотцой, но громкому, уверенному голосу:
— Вот жил я семь лет на Капри — чудеса природы, ласковое солнце, волшебные ночи. Бывало, выйдешь на балкон, все кругом спит, только огромное море, облитое сиянием волшебной луны, лениво и тяжело вздыхает у берега. И уже не поймешь, где та линия, на которой сливается море и бархатисто-черное южное небо, по которому раскинуты трепетные узоры звезд. Кажется, небо совсем над головой, протяни руку — коснешься его, а сверху словно льются, звучат дивной музыкой божественные откровения!
Горький откашлялся, вынул платок, вполне по-пролетарски смачно прочистил нос и невозмутимо продолжал:
— Но не было на моем сердце праздника, ибо и море, и небо были чужими. Всегда с неудержимой властностью меня тянуло сюда, на родную землю. И буду теперь я жить в этом пасмурном Петербурге, и теперь мне стало очень хорошо… Пьем за родную землю, которую ругаем беспрестанно, а жить без нее нам невмоготу! Пьем под это прекрасное блюдо с французским названием, умело приготовленное талантливыми русскими руками, — горячий жюльен.
Все дружно осушили бокалы, кто-то из зала нетрезво крикнул «ур-ра!».
Соколову интересней было другое — какие известия привез его приятель.
Он посмотрел в упор на Джунковского:
— Ты, Владимир Федорович, руководствуешься правилом: «Плохое торопятся сообщать только дураки»?
Шеф жандармов натянуто улыбнулся:
— По-моему, правило хорошее.
— Ну так что?
Джунковский укоризненно посмотрел на сыщика:
— Не спеши! Закончим ужин, выйдем на морозный воздух, там и поговорим!
Горький, довольный собой, важно глядел на Соколова:
— Граф, я помню нашу недавнюю встречу, помню, с какой неукротимой страстью вы защищали существующий строй и самодержавный режим. Оглянитесь вокруг себя, народ стонет от произвола властей. Заводчик эксплуатирует рабочего, крестьянин бедствует, лишенный земли. Интеллигент мятется, не зная, куда приложить свои силы и знания. Разве вы можете отрицать, что просвещенный человеческий ум открыл новые горизонты в развитии человечества — это социализм?
Соколов удивился:
— Но если я не жажду этих «горизонтов»? Не хочу жить в искусственно организованном социалистическом обществе? И кто будет править мною? Какой-нибудь помешанный на кровавых преступлениях Савинков или бездельник Ульянов-Ленин? Они мне физически отвратительны. Их идеи — мертвы и ненавистны для всякого здравого умом человека. И таких, как я, очень много, гораздо больше, чем тех, кто хочет коренных перемен нынешней жизни.
Горький нравоучительно произнес:
— Перемен желают униженные и оскорбленные…
Соколов парировал:
— А я терпеть не могу униженных и оскорбленных. Нас могут убить, но унизить — никогда, если мы сами того не захотим.
Горький возразил недобрым, глухим голосом:
— Позвольте, позвольте… Говорите вы так только потому, что не знаете русский народ. Общественные перемены обязательно нужны. Нужны уже потому, что этот народ хочет как можно больше есть и возможно меньше работать. Хочет иметь все права и не иметь никаких обязанностей. И жесток он без всякой меры. Нигде не бьют женщин так безжалостно и страшно, как в русской деревне. У какого еще народа найдешь совет-пословицу: «Бей жену обухом, припади да понюхай — дышит? — морочит, еще хочет». Я вот просмотрел «Отчеты Московской судебной палаты» с 1901 по 1910 год. И я подавлен количеством истязаний детей. Вообще в России очень любят бить, все равно кого. Народная «мудрость» считает битого человека весьма ценным: «За битого двух небитых дают, да и то не берут». Так что, господа, с этой дикостью пора кончать, ибо сама она не кончится. И без силы тут не обойтись.
Соколов засмеялся:
— На Западе с дикостью борются просвещением, а у нас такой же дикостью — принуждением?
— Почему нет? Порой необходимо и принуждение — ради общего блага!
— Весь этот социализм выдуман болезненными фантазиями Сен-Симона, Фурье, Оуэна, Бернштейна и продолженный буржуем Марксом — странное и ни на чем не основанное суеверие.
Горький назидательно помахал в воздухе пальцем, едва локтем не опрокинув фужер с вином, запротестовал:
— Вовсе не суеверие, а научно обоснованное учение! Соколов иронично закивал:
— А как же, обязательно «научно»! Небольшая кучка людей, чаще всего бездельников, называющих себя «профессиональными революционерами», вроде Кропоткина, Плеханова или какого-нибудь Парвуса, одержимых властолюбием, изобретают якобы наилучшее устройство жизни для миллионов людей. Изобретают для людей работящих, а потому нравственно гораздо выше стоящих, чем эти самозваные устроители чужого счастья.