Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В детстве, помнит, Марина могла и любила разговаривать с окружающими её растениями и животными. Растения казались ей существами, полными неразгаданной тайны, а животные – наделёнными, как и человек, способностью чувствовать и сопереживать. Ещё Марина думала, что они тоже учат её жить.
Она и сама не знала, почему получается так, что односельчане стали её близкими родными. Бывало, если кто и досадит ей, тут надо, и она хочет рассердиться – не может, нет чувственных сил – ещё винит себя же, что вышло плохо, и набирается терпения успокаивать обидчика.
И слух о причастности Комаркова к пожару и гибели «таёженки» Марина восприняла осторожно. Она сомневалась, даже и не представляла себе, что в пору, когда тысячи людей гибнут на фронте за великую правду, в их маленьком тыловом посёлке какой-то человек пойдёт на постыдное дело.
Глава XVI
Моему приходу секретарь райкома обрадовался, молча выслушал рассказ о «таёжной» и, отвечая на просьбу послать в колхоз, тут же, будто всё уже было обдумано и определено, сказал:
– В Родники согласен, товарищ Егоров? Это в бадарском колхозе «Россия». Агроном там позарез нужен. Специалисты, право, сейчас везде на вес золота, в Родниках тем более. Замышляем создать там семеноводческое хозяйство. Для всего района. Поможете. А потом видно будет. Духом не падайте.
Должно быть, знал Округин то, что мне было неведомо.
Перед отъездом в Родники сходил на поле, в тиши и уединении побыл под берёзкой, где жаркими днями отдыхали с Иосифом Петровичем. Теперь оставалось посетить кладбище и проститься с могилой своего учителя. Других родных могил здесь у меня не было.
Над могилой Соснова трепещет глянцевитой листвой молодая яблоня. Под нею – наподобие двухместного кресла с затейливыми узорами, беседка – творение Ефима Серебрякова. Искусством таким в здешних краях славился только он. Сижу, склонил голову к заросшему травой холму.
Тишина. Только и слышно, как без умолку секут и секут кузнечики. «Чик-чик» – молотят о панцирные крылья упругими лапками. Вспомнил: Иосиф Петрович называл их нищими шерстобитами. Видно, потому, что от их работы проку ни самим, ни другим. Одно утешение – тишину будоражат, чтобы не застоялась. Над головой легко и медленно проплыла облачная тень, пересекла всё кладбище и скрылась за лесом.
Чей-то голос донёсся из стеснённой двумя полосками леса лощины. Оглядываюсь и вижу Ефима Тихоновича. На плече – вилы и деревянные грабли: ходил грести сено. Идёт и разговаривает сам с собою. О чём – не понять, то ли ругает кого, то ли чему радуется. Слова глушит звень кузнечиков – разыгрались пуще прежнего. Дядя Ефим глянул в мою сторону, приостановился и неуверенно позвал:
– Сань! Ты?
– Я, дядь Ефим.
Он подошёл, устало опустился на скамейку, рядом положил вилы с граблями. Отдышавшись, сказал:
– Иду и почём попало кляну себя. А за что? За виноватость перед тобою. Ночь мучился без сна. Всё думал, как услышал о твоей бумаге Виляеву: почему я-то не пошёл следом? Чуть свет метнулся разыскивать тебя. Поговорить надо…
– Смотря о чём. Если о сожалении ко мне или к Комаркову, не надо.
– А я не про это и хочу.
Дядька Ефим смотрит кротким сочувствующим взглядом, мол, Саня, не отчаивайся. Получил добрую оплеуху, но правда осталась с тобою, и если останешься верен себе, то она восторжествует.
Спрашиваю:
– Дядь Ефим, о разборе моего заявления на совете знаете?
– Слухи дошли. Всё кончилось плохо.
– А вы раньше о «таёженке» знали.
– Поперву, как случился пожар и арестовали Иосифа Петровича, только догадывался. Позже поверил в подлог Комаркова…
– Значит, вы ещё один живой свидетель.
– Считай, так.
– А почему же тогда молчите?
– Ране, пока ты был ещё в неизвестности, думал, говорить не стоит. Как ты пришёл, в моей душе сразу же застыла тревога: что теперь будет? Знал, начнёшь искать «таёженку». Так и вышло. Но ты пошёл в поиск почему-то скрытно. И поторопился. С кем советовался или нет?
– С одной Мариной.
– И что она ответила?
– Затевать не желала. Не хотела ссорить меня с Комарковым. Думала, если не подам заявление, то мы останемся друзьями. Но этому всё равно быть не суждено. Комарков другом моим не будет. Как теперь? Вы знаете «таёженку» лучше меня. Вот и скажете, если понадобится, что нынешняя «стрела» – это и есть давняя «таёженка». Скажете не ради меня, ради доброй памяти Иосифа Петровича и тех, кто будет жить после нас.
Дядя Ефим углубился в раздумье.
– А кто слову моему поверит? Твоё не услышали!
– Это сегодня так получилось. Завтра может выйти по-другому.
– Как?
– Перед судом правды Комарков не устоит… Ещё уточнить, дядя Ефим, хочу одну мысль. Сам усмотрел или кто сказал, что пожар и переименование «таёжной» – дело Комаркова?
Ефим подвинулся поближе ко мне.
– А это так было. Пришёл проведать Иосифа Петровича. Чувствовал он себя ещё сносно. О смерти и мысли не было, но разговаривал неохотно. Видно, озлобился со всеми и на меня – обошлись с ним несправедливо. Теперь мне вроде надо было перед ним оправдаться. Что сказать? Ему ведь всё равно теперь было, что скажешь. А мыслью своей встревоженной всё-таки тянусь объяснить моё и его положение. Говорю: «Радуюсь встрече с тобой». Чувствую, будто бы Иосиф Петрович положил руку на моё плечо. Рука холодная и тяжёлая. А всё равно мне приятно ощущать её тяжесть. Полегчало на душе – от мысли, что не таит старик зла. Добрые люди и в беде такими остаются. Доброе вечно, неистребимо.
Помолчав, вспомнил старик о «таёжной», спросил, не видел ли её где на поле. Ответил, что видел, опознал под другим названием. Повеселел вроде бы старик. Не понять – почему? Старик разом разгадывает моё недоумение. Говорит: «Я знаю, что ты хотел сказать, Ефим. Что почему-то у нашей пшеницы новое название получилось. Его придумал Геннадий Комарков». – «Вам-то откуда ведомо?» – Старик, прищурив глаза, усмехнулся: «Я и больной всё вижу и знаю. Все разговоры земные слышу. Как не слышать: я же от земли никуда не ушёл, она и сейчас и потом будет со мною… Пришёл вот так же, как ты сегодня, ко мне Геннадий. Стоит покаянный, слышу: зовёт к прощению. И вину берёт на себя, наговаривает. В толк не возьму – какое и к чему его слово. А Геннадий, не слыша моего ответа, твердит всё одно и то же. Вывел из терпения, громко отозвался ему: «Скажи ты, за что прощения просишь?» Он будто сгинул в эту минуту, исчез, потаился. Моего голоса вроде испугался и дал