Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комитет госбезопасности отправил Суслову короткую записку:
«Член КПСС писатель Некрасов В. П. посетил на квартире Гроссмана В. С., автора антисоветского романа “Жизнь и судьба”, и интересовался его жизнью.
Гроссман подробно рассказал Некрасову об изъятии романа сотрудниками КГБ и в ходе беседы допустил целый ряд антисоветских выпадов. Некрасов в свою очередь сочувствовал Гроссману, называл его смелым и великим человеком, который “решил написать правду, а мы все время пишем какую-то жалкую полуправду”.
Следует отметить, что Некрасов, находясь в пьяном состоянии, вел себя развязно, допускал недостойные коммуниста выпады против партии и Советского государства, брал под сомнение политику ЦК КПСС».
Киевлянин Виктор Платонович Некрасов романом «В окопах Сталинграда» положил начало литературе о Великой Отечественной. Книга была настолько хороша, что начинающий автор сразу стал знаменитым. Некрасов был человеком очень честным и самостоятельным, и популярность среди читателей и полученная им Сталинская премия недолго спасали его от идеологических надзирателей.
Сейчас уже невозможно установить, присутствовал ли при беседе Гроссмана и Некрасова кто-то третий. Если нет, это означает, что в квартире Гроссмана установили аппаратуру прослушивания. Замечательный прозаик был включен в состав самых опасных для государства людей, чьим словом так дорожили, что записывали все им сказанное.
«Полагаем целесообразным, – писал председатель КГБ, – поручить Отделу культуры ЦК КПСС вызвать Некрасова и провести с ним предупредительную беседу по фактам недостойного коммуниста поведения. Желательно также временно воздержаться от посылки Некрасова в капиталистические страны».
Записку Суслов переадресовал заведующему отделом культуры ЦК Дмитрию Алексеевичу Поликарпову, который ведал литературными делами. Виктора Некрасова заставили уехать из страны. Василий Гроссман умер рано, так и не увидев свой роман напечатанным. Когда его опубликуют в годы перестройки, станет ясно, что «Жизнь и судьба» – шедевр русской прозы ХХ столетия…
Вот, что интересно: сколько я знал цензоров – все они радели об общественном благе. Если что и запрещали, то уверяли: исключительно ради сохранения морали и нравственности!
Сколько поколений детей выросло на сказках Корнея Ивановича Чуковского! А ведь цензоры годами пытались уберечь от них молодое поколение.
«Самый страшный бой, – записывал в дневнике Чуковский, – был по поводу “Мухи-Цокотухи”: буржуазная книга, мещанство, варенье, купеческий быт, свадьба, именины, комарик одет гусаром…
Был в цензуре. Забавное место. Угрюмый коммунист – секретарь. Рыло кувшинное, не говорит, а рявкает. Во второй комнате сидит тов. Быстрова (Людмила Модестовна Быстрова – замзав ленинградского Гублита. – Л. М.), наивная, насвистанная, ни в чем не виноватая, а в следующей комнате – цензора, ее питомцы: нельзя представить себе более жалких дегенератов; некоторые из них выходили в приемную – каждый – карикатурен до жути».
Не разрешали и чудесную поэму «Крокодил». За Чуковского вступился другой детский поэт Самуил Яковлевич Маршак, лауреат Ленинской и четырех Сталинских премий. Он доказывал начальству, что тема поэмы – освобождение зверей от ига.
– Знаем мы это освобождение, – услышал он в ответ. – Нет, насчет Чуковского вы не убедили.
«Когда в 1925 году запрещали “Крокодила”, – вспоминал Чуковский, – говорили: “Там у вас городовой”, “кроме того – действие происходит в Петрограде, которого не существует. У нас теперь Ленинград”. Я переделал тексты – у меня получился постовой милиционер в Ленинграде».
Не помогло.
Начальник цензуры снисходительно объяснил детскому писателю:
– Ваш «Крокодил» – вещь политическая, в нем предчувствие революции, звери, которые в вашей поэме «мучаются» в Ленинграде, это буржуи.
Начальник цензуры не удержался и похвастался своей дочкой, которая в одиннадцать лет вполне усвоила себе навыки хорошего цензора: вот, например, номер журнала «Затейник», он ничего не заметил и благополучно разрешил.
А дочка ему говорит:
– Папочка, этот номер нельзя разрешать.
– Почему?
– Да вот посмотри на обложку. Здесь изображено первомайское братание заграничных рабочих с советскими. Но посмотри, у заграничных так много красных флагов, да и сами они нарисованы в виде огромной толпы, а советский рабочий всего лишь один – правда, очень большой, но один – и никаких флагов у него нет. Так, папа, нельзя.
Отец был в восторге: какого идеологически выдержанного ребенка вырастил!
Бдительность или, точнее, подозрительность воспитывали с младых ногтей. Накануне войны школьникам привиделась свастика на подковах коня вещего Олега, которого к пушкинскому юбилею изобразили на обложках школьных тетрадей. Комсомольцы били тревогу: тайные агенты гестапо засели в советских типографиях! Они же слышали, что повсюду шпионы и диверсанты, потому и взялись выявлять внутреннего врага. Им было с кого брать пример.
В разгар войны секретарь ЦК Александр Сергеевич Щербаков, ведавший идеологическими вопросами, вызвал главного редактора «Правды» Петра Николаевича Поспелова и ответственного редактора «Красной звезды» генерал-майора Давида Иосифовича Ортенберга. На столе лежали свежие номера газет, где фотографии были исчерканы красным карандашом.
Щербаков наставительно пояснил редакторам:
– Видите, снимки так отретушированы, что сетка на них выглядит фашистскими знаками. Это заметил товарищ Сталин и сказал, чтобы вы были поаккуратнее. Нужны вам еще пояснения?
Предположение о том, что газетные ретушеры наносят фашистские знаки, было совершенно безумным. Но так сказал товарищ Сталин! С тех пор главные редакторы сами в лупу рассматривали оттиски полос с фотографиями. Если что-то смущало, снимок возвращался в цинкографию, где его подчищали…
Приступы массового безумия всегда были связаны с актуальными политическими кампаниями. Осенью 1962 года в Центральном выставочном зале организовали показ работ, посвященный тридцатилетию московской организации Союза художников. В Манеже долгое время располагался правительственный гараж. Только в конце пятидесятых Никиту Сергеевича уговорили передать Манеж художникам.
«В конце ноября, – вспоминал только что избранный первым секретарем московского горкома Николай Григорьевич Егорычев, – я ознакомился с выставкой, организованной в Центральном выставочном зале. Действовала она уже около месяца и вызвала большой интерес москвичей и гостей столицы. За это время ее посетили более ста тысяч зрителей. Занявшая весь первый этаж Манежа выставка действительно оказалась очень интересной: показали все лучшее, что было создано за тридцать лет работы Московской организации Союза художников».
А вот партийные художники пожаловались на выставку в ЦК. Дело разбиралось на высшем уровне. Обсуждение происходило через три недели после Карибского кризиса, когда едва не вспыхнула война между СССР и США, и Хрущев демонстрировал идеологическую непреклонность. Ему было особенно неприятно, что идеологические чиновники углядели промахи в газете его зятя Аджубея.
Заведующий общим отделом ЦК Владимир Никифорович Малин записал слова Хрущева:
«Остро высказывается по поводу недопустимости проникновения формализма в живописи и крупных ошибок в освещении вопросов живописи в “Неделе” и газете “Известия”. Резко говорит по адресу т. Аджубея. Проверить приложение “Неделю”, разобраться с выставками. Отобрать помещение, вызвать, арестовать, если надо. Может быть, кое-кого выслать».
Через день, 1 декабря 1962 года, Хрущев сам поехал смотреть в Манеже выставку работ столичных живописцев.
Он был на взводе и вошел в Манеж со словами:
– Где тут у