Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что-то погода испортилась, ветер, град, какие-то перебои, – вдохновенно соврал я, глядя на чистое голубое небо за окном. – В другой день созвонимся, хорошо?
– Хорошо. – Судя по голосу, Вика тоже испытала облегчение от моего предложения.
– У тебя на кровать падает солнечный луч, – сказал Эрик, но я сделал вид, что не услышал его, поспешно отключив звонок.
Можно подумать, что в солнечную погоду не бывает ветра и града! Бывает же, да?..
Крутанувшись на стуле, я посмотрел на настенные часы: два часа дня. В Стеклозаводске сейчас… В районе одиннадцати ночи? Эрик что, остался у них ночевать?
Я бросил форму в бак для грязной одежды, переоделся и спустился на кухню – искать обед. Родители были на работе – Анна в школе, Бруно принимает вызовы 911 («Помогите, мой ребенок лизнул качели»), – поэтому я, предоставленный сам себе, проигнорировал картофельное пюре и жареную курицу, а потянулся к телефону и заказал пиццу (большую, с тунцом и томатным соусом, только не добавляйте маслины и сделайте побольше сыра). Пока ждал, старался не думать о том, чем занимаются Эрик и Вика там у себя. Может, целуются под одеялом?.. Так, нет, не думать!
Пиццу привезли через час, я встретил доставщика с кошельком Бруно под мышкой и пятидесятидолларовой купюрой в руках.
– А без сдачи не будет? – почти жалобно спросил он.
Я заглянул в кошелек – все купюры крупные. Вспомнив, что не потратил деньги на школьный завтрак, я метнулся на второй этаж к своему рюкзаку («Один момент, подождите, пожалуйста!») и вернулся с двадцатью долларами, порадовавшись, что не придется без спроса брать деньги, которых мне вообще-то не давали. Получив пиццу и пожелание хорошего дня, я уже было расположился с ней на кухне, как в дверь опять позвонили – десять раз подряд, без перерыва. Так нахально мог звонить только Калеб.
– Я видел, тебе привезли пиццу! – сказал он вместо приветствия, стоило мне впустить его.
Я вздохнул:
– Приятного аппетита, чувствуй себя как дома.
Калеб, не снимая куртку, бухнулся на табурет и тут же взял грязными пальцами самый большой кусок пиццы. Поморщившись, я сел напротив и взял кусок с другой стороны. Набив рот, Калеб заговорил:
– А ты фто такой грустный?
– Я не грустный.
– Опять та русская телка тебя отшила?
– Не смей так про нее говорить.
– Значит, я прав. Ты что, не видишь, что ты ей не нужен?
– Чего?
– Не нужен, я тебе говорю.
– Ты ее даже не знаешь.
– Да, но я понимаю женщин. Что ты так смотришь, думаешь, я шучу?
У меня не было настроения ругаться, поэтому я решил промолчать, оставив в секрете, что я на самом деле о нем думаю. Калеб, оглядевшись, зацепился взглядом за тот томик стихотворений Бродского, который я обычно читал, если что-нибудь ел на кухне в одиночестве. Оставив недоеденный кусок пиццы в коробке, он той же рукой потянулся к книге. При взгляде на его блестящие пальцы, перемазанные в жире, у меня что-то болезненно екнуло внутри.
– Не смей!
Калеб даже дернулся от испуга.
– Чего не сметь? Ты чего?
– Не трогай книгу грязными руками.
– Да ладно тебе. – Он вытер пальцы о штаны (мое «Вот, возьми, салфет…» осталось неуслышанным и недосказанным) и взял книгу в руки. – Это что, стихи?
– Как ты догадался? – сыронизировал я, но он не услышал подкола в моих словах.
Бегло пролистав томик, он передал его мне и попросил:
– Прочитай что-нибудь.
– Зачем?
– Интересно послушать.
Отложив пиццу и вытерев руки, я взял книгу и открыл наугад – «Ниоткуда с любовью». Здесь я слегка загнул страницу («кощунственно», как говорила Анна), потому что, перечитывая это стихотворение, я всегда думал о Вике. Представлял, что я уже такой взрослый, может, мне лет двадцать пять, а то и все тридцать, и я, все еще терзаемый безответными чувствами, сажусь ей писать письмо от руки (как будто мне не просто тридцать лет, но мы еще и в девятнадцатом веке). И вот я пишу ей: «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря, дорогой, уважаемый, милая, но неважно даже кто, ибо черт лица, говоря откровенно, не вспомнить уже, не ваш, но и ничей верный друг вас приветствует с одного из пяти континентов, держащегося на ковбоях». А она, получив это письмо через месяц или два, будет читать, плакать и жалеть, что тогда, много лет назад, не ответила мне взаимностью и упустила свой шанс, а сейчас уже поздно, потому что, пока письмо шло через континенты, я умер от чумы (или от чего-то там умирали в девятнадцатом веке).
Я начал читать, стараясь выдерживать драматичные интонации, и Калеб поначалу слушал так внимательно, будто все понимает.
…Я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне —
как не сказано ниже по крайней мере —
я взбиваю…
Тут я прервался, потому что услышал сдавленные смешки.
– Что? – сердито спросил я, оторвав взгляд от книги.
– Такой смешной язык, – хихикал Калеб.
Я вспылил не на шутку:
– Иди ты в жопу, Калеб. Это серьезное стихотворение.
– Может быть, но язык все равно смешной.
Я захлопнул коробку с пиццей, давая понять, что трапеза окончена и больше ему не достанется ни кусочка. На это Калеб обиделся куда сильнее, чем на «Иди в жопу».
– Эй, ты чего?
– Ничего, – холодно ответил я. – Ты меня достал. Приходишь без предупреждения, ешь мою пиццу, смеешься над моим языком.
– Так делают друзья. Именно поэтому ты мой друг!
– А ты почему – мой?
Глаза у Калеба неожиданно потемнели – мне даже стало не по себе от такой резкой перемены. Он спрыгнул с табурета и, не говоря больше ни слова, пошел на выход. Какое-то время я слышал, как он возится с молнией на куртке, а потом – громкий хлопок двери, от которого покосилась вешалка.
Я вышел в прихожую, чтобы ее поправить, и заметил кошелек Бруно, оставленный мной на пуфике. Отнес его обратно в спальню родителей, где и взял, а потом скрыл другие улики – доел пиццу и выкинул коробку в контейнер на соседней площадке.
* * *
Вечером того же дня родители попросили меня зайти в их спальню. Сначала Бруно, заглянув в мою комнату, сказал:
– Гощиа, зайди к нам, please.
Я кивнул, но не сразу подошел, потому что в «Ходячих мертвецах»