Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Классовая мораль разрушает поле человеческого существования,совместно возделываемое людьми с начала времен. Поле связывает, обязывает,воспитывает способность к сопереживанию, удерживающему почти всегда от причиненияближнему боли и обиды, мы рождаемся в этом поле, в нем нас хоронят, и еслистановимся сорной травой, то с поля нас – вон!
Вот тут-то Сатана Асмодеевич задумался, как бы поле этоперепахать начисто, почесал рога о письменный стол Карла Маркса, о жилеточкуЛенина, о борта крейсера «Авроры» и говорит: и Ба! Да здравствует классоваяборьба ! А ну-ка, разделю я их, негодяев, и пересажу на другую почву, один отодного чтобы росли, корешками чтобы не связывались и боли соседа чтобы нечуяли, стеною при появлении моем чтобы не вставали, сволочи окаянные, а другиечтобы наоборот в кучки сбивались, в партии! Партиями их легче на тот светотправлять. Спрессовал, упаковал, штамп поставил и отправил. Сто тыщ людей, авыглядят, как один! Во как, падла! Я перепашу ваше полюшко! Я его гудрономзалью и асфальтом. У меня этого зла в аду хватает! Пролетарии всех стран,соединяйтесь одной цепью! Так мне легче будет вас закабалить! Вы ведь глупые,вы словам верите, так я их вам подкину… Слава труду! Налетай! Не жалко! Клюй наМаркса! Клюй на Ильича! Верная наживка! Вы только соединяйтесь, как в Питере всемнадцатом году, соединитесь хоть на недельку, а там я вас быстренькоразъединю, рта разинуть не успеете. Я прикую вас кусками той цепи к рабочимместам, и вы больше не побушуете на забастовках, как фордовские пижоны.Взвоете, как взвыли рабочие Питера, вспомнив «Союз освобождения рабочегокласса», да поздно будет! И мораль будет у вас соответственная: мораль рабочегоместа. Упирайся. Получай, сколько дают. Скажи и за это спасибо. Молчи, сволота,в тряпочку! .. Марш – под нары! За тебя партия думает. Она и решит, когда бытьконцу света. Цыц! Классовая мораль лишает вас всех наконец ответственности завсе! Партия торжественно берет на себя эту проклятую ответственность. Слава труду!Вперед – к коммунизму!».
Мы отвлеклись, черт побери! Нельзя сбивать лягавую со следа!Взгляните еще раз на фото, на план квартиры и на последнюю фотографиюКоллективы Львовны. Тоже – чудесный снимок, не правда ли? Красная площадь.Седьмое ноября 1939 года. Коллектива весела, немного пьяна, демонстрация – еестихия. Помните, как пятился раком перед вами фотограф? Как он приседал,гримасничал, прищуривался и щелкал феликсом Эдмундовичем Дзержинским? Выдержали под руки Коллективу и Электру. Но заметьте, как непроизвольно-нежно выприжимаете к себе руку Эли и как безжизненно висит ваша рука на кармане кожанкимамы-любовницы. Да и лицо у вас словно склеено из двух половинок. Обращенная кЭлектре жива, улыбчива, возбуждена. Другая, на которую бессознательно стараетсяне смотреть Коллектива, брезглива, раздражительна, мертва. Ненависть, чистейшаяиз страстей, посещавших вас, стянула на скуле кожу, сузила глаз, прижала рысьеухо к черепу… Над вами транспаранты: «Кадры решают все!» «Да здравствуетвсепобеждающее учение марксизм-ленинизм! „Сталин – это Ленин сегодня! и„Пролетарскому гуманизму – дорогу!“ „Приветствуем советско-германскую дружбу!“„Даешь – миллионную тонну стали!“… Вас оглушает орово оркестра и вопли «Ура-а!“Но это – к лучшему. Кажется вам, что вся площадь и вожди на трибуне могутуслышать, как рвется из вас на волю одно выношенное, взлелеянное, натасканноеуже на свою жертву слово: убью! убью! убью!
А невинная Эля, лукаво улыбаясь, открыла ротик, она поет,полуобернувшись к вам: как невесту родину мы любим!.. И вы не можете неподпевать. Губы у вас сложены в трубочку: береже-е-ем, как ласковую мать!
А Коллектива, глядя на трибуну мавзолея, продолжает: молодымвезде у нас дорога! Старикам везде у нас почет!
И фотограф все еще пятится раком, гримасничает и щелкает,щелкает, щелкает Феликсом Эдмундовичем Дзержинским. Вот они – дюжинафотографий. Смотрите! Щелкает фотограф, вспоминайте, вспоминайте, гражданинГуров, Феликсом Эдмундовичем Дзержинским, что весьма символично и мрачновато, вчем я усматриваю совершенную иронию и понимаю ее как полное удовлетворениеДьявола самим собой и его издевательство над еще живой толпой, восславившейпалача номер два, да еще причислившей его к лику святых…
Вспоминайте! Поддайте еще, поддайте, но не надирайтесь всардельку. Я хочу, чтобы меня понимали. Вспоминайте!.. Вы поете, вас разрываетот крика: убью! фотограф снова щелкает. Отвлекшись от вас, он направил объектив«ФЭДа» на мавзолей, взял немного ниже и левей, и вот вам, пожалуйста, –еще одна случайность: дядя в коверкотовом плаще с мельхиоровыми пуговицами ицигейковым воротником. фигура нелепа. Руки длинны. Рыло искажено тошнотой (отвида одураченной толпы) и фанатической страстью мщения. Но коллеги принимаютэто выражение лица за усталость: всю ночь допрашивал Рука, всю ночь, а вотвышел-таки на парад и демонстрацию. Фуражка на мне тогда плохо сидела и жалихромовые сапоги… Жали…
Узнаете меня, гражданин Гуров? Узнаете жертву свою, но ипалача своего? Ну, не странно ли все это? Может, у нас с вами одна случайностьна двоих, или обе наши случайности, взявшись иногда за ручки, погуливали себена пару по космосу наших судеб? Стоит дядя, стоит Рука, стоит и не поет «широкастрана моя родная». Он смотрит на Лобное место, на белую каменную плаху,выросшую рядом с Храмом Божьим.
Храм заброшен, но крепок и, говорят, только мистический ужасперед страшной карой удержал Сталина и маршала Ворошилова от претворения вжизнь дерзкого плана. Храм, гордо встававший на пути танковых, конных ипушечных колонн, раздваивавший своевольно и их, и монолитную толпудемонстрантов, гордый храм, ужасно раздражавший этим вождей, должен был бытьснесен… Вожди, вздохнув, старались не смотреть вслед нехорошо раздвоенным,покидавшим площадь войскам и толпе, и раздражителя как бы не существовало.
Храм стоял, и Рука смотрел на его радостное, многоцветное,счастливое, непостижимо сложное и бессмертное как характер, как личностьночного своего подследственного, Существо… Христо… Август?… Павел?.. Иван?..Збигнев?.. Лазарь?.. Не помню… Он преподал мне, палачу, урок жизни, он, будучиневинным, мудро принял страдание тюрьмы, простил меня, палача, перед гибелью,он помолился за всех и за каждого… А я думал: говно я поганое, а не графМонте-Кристо, если я не могу спасти невинного. Не желтого, не зеленого, небелого, не красного, а просто невинного… Говно поганое, и даже не собачье! Воткто я!..
А белая, каменная плаха, в отличие от храма, была проста.Круг из белого камешка. Крепкая, на липкой крови, кладка. Стою я на ней, какположено, в красной рубахе, топорище ручищей поглаживаю, чуб на глаза надвигаю,чтоб пострашнее мне быть и позагадочней. Палач привлекателен вроде блядипрекрасной, от которой тоже теряют голову люди. А вокруг – море голое, и надними белые транспаранты с черными буковками:
«Позор кучке авантюристов, вовлекших народы Российскойимперии в кровавый эксперимент!» «Господа! Оказывается, учение Маркса невсесильно!» «Крестьянское спасибо – за землю!» «Будь проклят рабский,низкооплачитваемый труд!» «Да здравствует свобода, возвращенная народу!» «СлаваБогу!» Поглаживаю ручищей топорище. По одному выводят их на Лобное место. Вкителях они, в гимнастерках, в косоворотках и пиджаках. И совершенно очевидно,что каждый – бандюга нового типа. Не содрогающийся при воспоминании о пролитойкрови, о скверне души, подлейших злодействах и суде людском, а угрюмонасупившийся, жалкий, трясущийся от бессмысленного страха, не видящий света нив прошлом, ни в настоящем, ни в будущем. Вот Каганович, не без подмоги, головуна плаху мою кладет. Я ему шепчу на ухо: метрополитен теперича будет имениСоловья-разбойника… Поднял топор, содрогнулись души, и чувствую, что заревелабы толпа от восторга и очищения, если бы сейчас не казнь свершилась, аВысочайшее если бы помилование было явлено отвратительным, злобным, ничтожнымзлодеям…