Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом, вроде бы, ничего, снова успех был, и не один; а уж начиная с 68-го, когда истекал первый год Аврошкиной жизни, ещё удачней пошли дела. Аврошка уже стала ходить: ещё чуть-чуть побаивалась, но уже тогда упорство проявляла, настырничала, не хотела ползать, как раньше. «Летать рождённый не станет ползать!» – шутил Павел Сергеевич, перефразируя своего любимого Максима Горького, и подбрасывал дочь вверх. Та взвизгивала, округлив от ужаса глаза, но улыбалась и просительно гукала, требуя полётов ещё и ещё. Однако, как ни стремился Царёв больше времени проводить дома, это получалось не всегда. Космодромы, все три, и все к этому моменту действующие на полную занятость, требовали его присутствия. Его, однако, хватало на всех, хотя временами, стараясь лишний раз не показать этого Женюре, брался рукой за сердце и незаметно делал глазами Насте. Та, как в прежние годы, понятливо кивала и неслась к лекарственному схрону. Возвращалась с нужной пилюлей и запивочкой в стакане. Он принимал, запивал водичкой с разведённой сиропной жижей от домашнего варенья, и вяло ругал её за излишнее усердие, говоря, что достаточно простой воды, не нужно мне этого вашего сладкого. Та же, всякий раз получив от него беззлобный нагоняй, виновато исчезала, чтобы в следующий раз снова подсунуть подслащенного вместо никакого. Уверена была, что по доброй воле от домашней вареньевой болтушки не отказываются, а если и выговорят за такое, то разве что, чтоб жизнь медовой свыше нормы не казалась.
С Женей у Павла Сергеича было всё по-прежнему, почти идеально, хотя порой и не без случайных всплесков лёгкого раздражения с его стороны. Началось не сразу: поначалу медленно копилось, откладываясь в неприметное место. Ну а потом, когда набралось, стало так же неспешно высачиваться обратно, освобождая пространство для следующих накоплений. Он и сам не понимал ещё, отчего с ним ни с того ни с сего случается такое, когда Женюра его, всё та же милая, улыбчивая и до обморока его любящая, становится едва ли не посторонней, чужой, будто не принадлежащей полностью только ему. Подумал, может, переел просто, пересытился её телом, её безотказностью во всём, её ответной и всегда искренней к нему лаской. Понял это потом, когда прошло какое-то время после страшного события с «Союзом-1» и боль немного улеглась.
Именно после ужасной катастрофы и начались его слабые сомнения, пришла пустая, ни на чём не основанная раздражённость. Догадался, что стареть начал по-настоящему, самым честным образом, когда уже и сам отчётливо видишь и с отвращением понимаешь, что затраченное тобой, телом или головой, перестаёт восстанавливаться. А первые ласточки этого старения прилетели еще тогда, когда разбился Первый, любимец его, самый лучший, самый близкий ему из всех его орёликов. В ста километрах от Москвы: по дурке, разбился во время испытания МИГ-15. Сказали потом, что, мол, СУ-15-й виноват, возникший несанкционированно в том же полётном пространстве и своим вихревым следом перевернувший самолёт Первого. Тот и ушёл в последнюю спираль. И всё ведь было в облаках в тот день, а у них локатор высоты не работал, у сволочей, у оператора наземного, он и зевнул, когда высотами менялись СУ этот херов с МИГом. Жил, летал, всех любил, и ЕГО самого любил весь мир, обожал просто, а только больше нет его, Первого, из-за вечного недоглядства проклятого, разгильдяйства нашего неизживного, похеризма уродского от всех и вся, и будет такое всегда, когда нет в сердце мечты, изжигающей и оплодотворённой. А людям после – про стаю гусей, про воздушные шары, про чёрта и дьявола разного, ни в чём не виноватого.
А когда догадался про старость свою, то уже всякий раз, когда Женька оказывалась перед его глазами нагой, Павел Сергеевич невольно сопоставлял её и себя, мысленно располагая два тела рядом, – и тогда он мог уже отчётливо подмечать, как с каждым днём жена становится лишь краше и точёней, как тело её, всё ещё девичье, и весь её облик начинают обретать женственность, законченность и плавность линий, несуетность движений, и, в отличие от его увядания, расцветать и делаться ещё желанней. С похожей ясностью видел и себя, дряхлеющего на глазах рядом с двумя его чудесами чудесными: женой и дочкой.
Подробностей рассказывать не стал. Его бы на это просто не хватило в тот день, когда стало известно о катастрофе. Он присел, обнял Женюру и выговорился, делая короткие паузы между словами, едва удерживая себя, чтобы, плюнув на видимость самообладания, не разрыдаться у неё на глазах:
– У него её… потом уже… в боковом кармане… нашли, среди того, что… что от него осталось… удостоверение, талоны на питание… и она там же была… фотография, пожелтевшая… но почти не пострадавшая от огня… моя… так и носил её… не вынимая, все эти семь лет…
Последовавший за тем полугодовой кусок жизни, если отсчитывать от катастрофы и завершить его сентябрём, стал, наверное, для Царёва наихудшим из возможных. Размышляя об этом, он мог сопоставить его лишь с Магаданским отрезком жизни. И не только потому, что выжил тогда лишь благодаря случайности, и не из-за того мучительного ощущения чудовищной несправедливости, мешавшего ему думать и дышать. В ту пору он ещё наивно надеялся на лучшее, полагая, что то самое, человеческое, какое отпущено собратьям по разуму, со временем очнётся в них, заплутавших в потёмках собственного сознания, и вернёт всем им голову, восстановит утраченную справедливость, и это коснётся каждого, кто прошёл через горнило чужих преступных заблуждений. В какой-то мере это и сработало; ХХ-й съезд, разоблачение культа Сталина, возвращение доброго имени, нескорая, но зато полная реабилитация с дозволением и даже призывом продолжить заниматься делом всей жизни. И тут опять это безумие – Чехословакия, ввод советских войск, танки на улицах Праги, убитые в мирное время люди, воззвания к миру, призыв остановить помешательство потерявшего всякий разум режима. «Как же так, – думал Павел Сергеевич, – как такое могло случиться, ведь это же самая настоящая агрессия против человечества, против гуманизма как категории: это же есть самое мерзейшее попрание всех прав человека в ответ на его волеизъявление. Получается, что и мои носители в любой момент могут быть легко развёрнуты в сторону всякого, кто не согласен с Кремлём, кто смеет думать иначе, чем они – цепляй боеголовку и дуй в ту сторону, откуда им плохо дует!» В какой-то момент ему показалось даже, что он готов пойти куда следует, чтобы сказать то, чего не сказать просто невозможно. Да, в конце концов, пускай объяснят ему – во имя чего, в силу каких законов жизни и смерти?
Не пошёл, передумал, Аврошка остановила: забралась на колени, заглянула в глаза, спросила:
– Папочка, будем лисовать давай, да?
И всё, разом отхлынуло – так же, как и накатило. Понял, что надо выбирать, или – или. Он и выбрал, тут же, не спуская Аврошку с отцовских колен. Ответил, выдавив требуемую улыбку:
– Да, моё сокровище, да, моя золотенькая, ну конечно, будем рисовать, где у нас акварельки твои, где кисточки разные, где у нас водичка в блюдечке, ну-ка давай вместе поищем…
С Женюрой вообще эту тему решил не трогать. Сама же она навряд ли станет допытываться, что там и как в маленькой дружеской стране, пристроившейся боком к тёплому стану развитого социализма.