Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она поделилась с мамой, сказала, что синий цвет теперь самый для неё красивый, лучше любого другого. Женя с дочерью согласилась, добавив от себя, что море и небо, конечно же, символ глубины и высоты, а это и есть самое основное в жизни любого творческого человека: глубина – а не какая-то там заурядная низменность, и высота – а не просто отвал из пустой породы. Так однажды сказал ей отец, но, повторяя его слова, Женя не рискнула сослаться на Адольфа Ивановича, избегая лишних Аврошкиных вопросов о своём неизвестном дедушке.
Однако мамины слова тоже выходили не очень понятными, хотя и были всё же немножко доходчивей тех, которые иногда говорил папа. Но всё это, впрочем, было не так существенно: отдавая должное разнообразным дочкиным увлечениям, оба родителя при этом понимали, что вовсе не обязательно сиюминутные и в чём-то даже комичные забавы перерастут когда-нибудь в профессию или хотя бы станут предметом отдельного изучения. Важно было другое – девочка купалась в удовольствиях, деля их поровну между мамой, папой, бабой Настей, морем, небом, глубиной и высотой. Так было с первого дня её жизни, так продолжалось и теперь: с любовью, лаской и без отказа в чём бы то ни было. Оба они, глядя на дочь и уже давно понимая друг друга без слов, молча припоминали каждый своё: Павел Сергеевич – Магадан и Владимир, Евгения Адольфовна – первые 17 лет своей жизни в бараке при меднорудном карьере, вспоровшем когда-то голую казахстанскую степь. Всё это казалось обоим уже очень далёким, бесследно истекшим в канувшей жизни, но вместе с тем оставалось всё ещё неотменной правдой, немаловажной частью биографии, – щемящей, протяжной нотой из судьбы каждого.
Покидая Евпаторию, следующее лето, 70-го, точно так же, не сговариваясь, решили провести здесь же, в этом уютном уголке, неподалёку от закрытого для посторонних кусочка черноморского пляжа. В день отъезда прилетел Царёв, чтобы забрать семью и уже вместе с ними вернуться в Москву. У них оставалось ещё полдня, и они всем семейством в последний раз прогулялись до моря. Было около пяти пополудни: они стояли, завороженные картиной этого уходящего в вечность сентябрьского дня, и молча смотрели вдаль, где едва заметно, но необъяснимо приятно для глаз виднелась размытая бархатистым светом линия горизонта. Каждый из них в эту минуту думал о своём. Настя – о том, что уже к вечеру они вернутся в свою высотную квартиру, а там, поди, чего только не накопилось за эти четыре месяца отсутствия женской заботы, и надо сразу, как войдут, начать разгребать, чтоб Евгении не стало совестно за супруга, – мол, пока жил в одиночку, зарос грязью. Она так и не утратила ощущения нужды Павла Сергеича в защите от любого посягательства в его священную сторону, даже если тот, кто соберётся с духом и посягнёт, и сделался ему родственным существом. Но и такое соединение хозяина с супругой, став окончательным фактом жизни, само по себе ровно ничего для Настасьи не значило – сильнее был призыв, шедший изнутри, и поделать с этим она ничего не могла. Она вросла в него, в хозяина, став его неотъёмной частью: иногда она даже кушала за него, когда того уже по-срочному ждала внизу чёрная машина и он не успевал к делам. Она закладывала в рот медленные кусочки его утренней еды, представляя себя на его месте, и так же, как и он, неспешно жуя и прихлёбывая еду кефиром, смотрела в левый угол потолка, перебирая взамен его мыслей свои, пустые, и по большей части печальные. Она жила для него самой полной жизнью изо всех для себя возможных, которых всё равно не было, никаких, и которым уже неоткуда было взяться. Жаль вот только, что об этом знала лишь сама Настасья, а он, Павел её Сергеич, ни ухом не вёл, ни рылом, и никогда уже, стало быть, не поведёт.
Царёв же смотрел в эту покойную предвечернюю даль, вот-вот готовую отодвинуться ещё дальше из-за нехватки дневного света, и прикидывал, что раньше апреля они с концевой АМС «Марс 1970», пожалуй, не поспеют, хотя и обещали обеспечить пуск мартом, но вот только с «Протоном-К» у них никак не налаживалось, разгонный блок не выдавал заданных параметров, – будто дьяволёнок какой-то, незаметно притаившийся в стартовом комплексе, в последний момент отнимал у носителя часть энергии, и именно этот крохотный изъян вечно путал все карты. Всякий раз они потом находили причину, и им удавалось без особых затрат преодолеть её, однако каждый последующий раз возникала очередная, такая же, по существу, незначительная, но чудовищно раздражавшая всех, кто примыкал к его пятитонному «Протону» с того или иного бока. И каждый раз его люди оставались без премии.
Аврошка, как и все, тоже стояла молча, чутко вглядываясь в самый последний край видимого ей огромного мира, целиком состоящего из солёного Чёрного моря, и думала, что раз он такой длиннющий и широченный и в нём умещается столько воды, то сколько же тогда в этом мире суши, которую она никогда не видала, но которую когда-нибудь обязательно увидит, со всеми её красками, пейзажами, натюрмортами и цветами, такими, наверное, как те, что они видели с мамой и папой, когда летали на Медведь-гору на вертолёте, и папа потом привёл их на поляну с теми беленькими мохнатыми звёздочками.
Евгения Адольфовна стояла между дочерью и мужем, и в отличие от них, смотрела в сторону горизонта кое-как, одним глазом, уже привыкнув за четыре месяца жизни на берегу к красотам морского пейзажа. Она думала, что жизнь её, точно так же напоминая собой эту ровную линию, окончательно выложилась и распрямилась в такую же прямолинейную, понятную и никак не изменяемую обыденность. И что надо что-то делать, потому что совершенно ясно, что первые страхи прошли, любовь их с Пашей искренна и устойчива, с голоду умереть всё равно уже не удастся при всём желании, хотя бы из-за статуса её мужа, из-за двух звёзд Героя, из-за пожизненного звания Академика, да мало ли из-за чего ещё. А, может, ей следует заняться землёй на Рублёво-Успенке, что безо всякого движения простаивает последние девять лет, которой государство в числе прочего премировало Царёва сразу после успешного оборота вокруг Земли орёлика его под номером 1? Будет дача, будем собирать клубнику, сажать яблони, вечером пить чай с приторным Настиным вареньем. Зимой – приезжать кататься на лыжах.
Нет, не улыбалось, уже не хотелось такого. Вчера, днём ещё, пока Аврошка спала, она села за стол, сосредоточилась и попробовала описать то самое, от чего сейчас отводит глаза, – вечер на морском побережье. Подумала, чёрт побери, ей 27, и кроме своего умения качественно выполнять чертёжную работу, неподдельно любить мужа и дочь и удачно перевешивать картинки в доме с помощью подсобницы, она ведь по существу никто, самая обычная жена и мать, заурядная домохозяйка, в чьём беспрекословном подчинении имеется ещё и домработница, – всё.
Она даже не может найти общий язык с собственным отцом, так и не сумев отыскать верные, хоть сколько-то убедительные слова. И теперь не знает, чем он живёт, и вообще, жив ли, здоров, или всё ещё тянет эту идиотскую лямку старшего техника в проектном институте на краю света вместо того, чтобы перебраться к ним в Москву и стать дедушкой и другом своей внучке. Против этого, кстати говоря, не возражал в своё время и Павел Сергеевич, зная с её слов о тех близких и доверительных отношениях, которые связывали отца и дочь в прежние времена. Ну и понимая заодно, что в условиях дефицита родни каждая лишняя человеческая единица из близкородственных не то что не мешает жить, а даже, быть может, в каком-то смысле оживит эту жизнь с самой неожиданной стороны. Тем более, художник, да ещё, как она ему сказала, хороший. Однако, снова подумала она, и не художник давно, и навряд ли сможет уже писать после всех этих уродских событий. А потом, когда села и зажмурилась на минуту, мысленно представив себе всю эту картинку, начиная от края воды и до спрямлённой, как и её судьба, линии, то оно вдруг взяло и потекло, само, и она стала записывать, даже не вслушиваясь, а просто подбирая эти звуки, что сыпались на голову и в уши, и тут же, едва успевая, переводя их в слова, фразы и законченные смыслы: и писала, писала, писала про себя…