Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не скрывал своих литературных вкусов, мнений, щедро делился с нами своими знаниями. Он учил нас, что не надо ограничиваться чтением только художественной литературы, рекомендовал книги по истории России и Москвы, мемуары, дарил книжки Перельмана, развивая наш интерес к математике и физике, много раз беседовал с нами о законах мироздания, учил находить на небе созвездия.
Меня, девчонку, поражала в нем не только широта интересов, но еще больше того — полное отсутствие преклонения перед авторитетами. В ту пору мне это было в новинку. Он, например, не любил Флобера за его «вздорную бабенку» Бовари, считал, что пьесы Островского из быта купцов устарели, с неодобрением отзывался о «Климе Самгине». Но зато советовал читать Достоевского (который, кстати, был в те годы не в чести), с нежностью говорил о Лермонтове.
До старости он оставался романтиком. Его всегда волновали яркие чувства, сильные движения человеческой души, интересовали личности незаурядные. Он презирал вялость, бездеятельность, равнодушие, в каких бы сферах жизни они ни проявлялись. По натуре он был борец. Если он видел, что где-то допущена несправедливость, он считал своим долгом вмешаться.
Он был совестью нашей семьи. Всякий раз мы меряли себя по деду: а как бы он поступил, что бы он посоветовал?
В последние годы жизни четыре проблемы волновали его сильнее всего. Он говорил об этом постоянно и с близкими, и с друзьями, писал об этом статьи. Проблемы эти следующие: защита природы, охрана памятников архитектуры, забота о чистоте русского языка, борьба с пьянством. Чем дальше идут годы, тем больше убеждаюсь в прозорливости деда, умении его выхватить из тысячи серьезных проблем самые важные, самые первостепенные.
Он не был оратором. Всякий раз, когда предстояло выступать перед большой аудиторией, он почти заболевал от волнения. Но в кругу близких говорил хорошо, ярко и всегда был центром притяжения.
Время от времени дед ездил на родину, в Пензенскую область, он вел большую переписку со своими читателями и избирателями — письма и личные впечатления давали материал для раздумий.
Помню, с какой горечью он говорил о загрязнении Волги, как красочно рассказывал, сколько ценнейшей рыбы гибнет при массовом движении ее к местам нереста, как она не может проскочить через многочисленные плотины, построенные на реке. Много говорил он о наших лесах, которых все меньше становится в средней полосе.
Он хотел успеть передать нам то, что его тревожит, но не просто знакомил нас со своими думами, а пытался непременно «завербовать» в свой лагерь единомышленников. После длительных наших бесед о русской речи он всякий раз наставлял:
— Если услышишь, что кто-то говорит неправильно, обязательно поправь.
— Как же я буду поправлять? Еще обидятся.
— Чепуха! Это не причина, чтобы спускать людям невежество. Русский человек обязан знать свой родной язык.
Сам он не только писал свои острые статьи о русской речи, но и никому не спускал ошибок, всякий раз шумно протестовал, если коверкали язык. На радио боялись его телефонных звонков и знали по голосу. «Опять Гладков звонит. Значит, кто-то из дикторов поставил неправильное ударение или где-то «довлеет» проскочило», — говорили сотрудники.
Живя в Москве с 20‑х годов, он хорошо помнил, каким был город раньше, и нередко рассказывал нам об этом. Иногда, чаще всего под вечер, мы гуляли с ним по московским переулкам. Дед брал палку, надевал шляпу или, если это было зимой, свою «профессорскую» меховую шапку, и мы отправлялись.
Гуляли мы не спеша, часто останавливались, и дед, опираясь на палку, рассказывал мне, чем знаменит этот особняк, к какому веку относится данная церковь и что за дом стоял на месте этого сквера. С болью и возмущением не раз вспоминал он о том, как был взорван храм Христа Спасителя.
У него есть статья, касающаяся архитектурных памятников. Это совсем небольшая заметка «Заброшенные особняки» (опубликована в «Литературной газете» 29 сентября 1953 года). В ней приводятся факты, каждый из которых вопиет. Восемь особняков — дома, связанные с именами Ник. Тургенева, Грановского, Станкевича, С. Аксакова, Мочалова, Чайковского, Ап. Григорьева, Фета, Левитана, В. Серова, Герцена, Лермонтова и других, — находятся в катастрофическом состоянии. Гладков бьет тревогу.
Таких фактов в запасе у деда было не восемь и не восемнадцать.
При внешней суровости он был человеком нежнейшей души. Внутренняя его незащищенность меня изумляла. Иногда он доверял мне, еще девочке, свою душу, как будто я была умудрена житейским опытом и могла помочь ему советом. Однажды, например, ему нужно было идти по серьезному делу в какое-то важное министерство.
— Уж и не знаю, как туда пойду, как буду с ними разговаривать. Боюсь...
О своем творчестве он говорил редко и порой, под настроение, кардинально противоположные вещи. О прожитой жизни иногда размышлял с удовлетворением, а то вдруг спросит:
— Скажи, голубчик, читают мои книги? Кажется, забыли меня давно, и никому они уже не нужны. Я ведь понимаю, что по-настоящему писать научился только недавно, а уже и умирать пора...
Некоторые свои ранние произведения он отвергал.
Однажды старинный друг семьи решил порадовать деда и принес ему в подарок купленные по случаю у букиниста две его книги — «Огненный конь» и, кажется, «Пьяное солнце». Дед подарка не принял и сказал, что давно не считает эти повести своими и не желает их иметь в своей библиотеке.
Он был чрезвычайно впечатлительный человек. Многое воспринимал болезненно остро. Часто слышался бабушкин голос: «Ну, успокойся, Федяшечка, не стоит так волноваться». Но он не мог не волноваться. Рука его выбивала дробь по столу или по ручке кресла, нога нервно подрагивала — одно время я даже переняла эту привычку.
Но вместе с тем это был человек несгибаемой воли и огромного самообладания. Особенно я поняла это в конце его жизни.
Помню случай, который меня поразил. Дед был тогда уже безнадежно болен. Жить ему оставалось последние месяцы, может быть даже недели. Силы иссякали — он умирал от голода: сначала не мог глотать твердую пищу, потом не проходила уже и жидкая. Каждый раз, приезжая на Лаврушинский, я видела страшные перемены. Он как будто уже здесь, на земле, постепенно освобождался от бренного тела, оставался в нем только дух. Он