Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не буду описывать рабочий кабинет хозяина, — вероятно, в книге воспоминаний найдется этому место у других. Мы сидели напротив друг друга и разговаривали... Да, он был уже плох, сбивался голос, что-то происходило с горлом. Но вскоре физическая слабость как бы ушла, возник сильный духом человек, кровно заинтересованный тем делом, которому он отдал всю свою жизнь. Мне не хотелось его утомлять, но я понял: мой быстрый уход под любым предлогом будет бестактностью. Сколько мы проговорили? Вероятно, около двух часов, и незаметен был бег времени.
В моем дневнике за 13 ноября 1958 года есть запись беседы с Федором Васильевичем по телефону перед моим срочным вылетом в Тирану.
Он позвонил мне сам и сказал, что ему хотелось бы со мной повстречаться и кое-чем поделиться. «Сил у меня уже не хватает. Пища не проходит в желудок... Мне скоро в отпуск».
Я попытался успокоить его, но, по-видимому, он слишком хорошо представлял положение и не нуждался в успокоении. Говорил он доверительно и мягко. Попросил обязательно зайти после возвращения из Албании.
Вернувшись, я хотел зайти к Федору Васильевичу, как мы и условились. Но мне сказали, что он болен, все разговоры его волнуют и врачи просили дать ему как можно больший покой. По тону голоса Татьяны Ниловны я понял больше, чем из содержания ее бережных слов. Я долго сидел у стола, положив трубку телефона, и в памяти вставал Федор Васильевич, то в Союзе писателей: «Главное — язык, язык», то на прогулке в Лаврушинском: «Вышел пройтись, подышать. Устал что-то, устал...» То он же энергичный, подвижный, с лукавым блеском глаз и милой усмешкой... Или за ужином, в день юбилея, хлопотливый, радушный, весь сияющий радостью, старающийся всех обласкать... Или на юбилейной трибуне в Колонном зале, где он говорил о партии, о Родине, о литературе, о значении жизненного подвига советского писателя, о его чести.
И, наконец, в кресле, в своем кабинете, в Лаврушинском переулке: «...поговорим по некоторым вопросам, что ныне обсуждают. Видите ли, так узко нельзя толковать современность. Современность — это наша эпоха. Злободневность тоже входит в понятие современности. Любой роман пишется не менее двух лет, да обдумывается столько же, да печатается год. Устареет любой злободневный роман, если к нему подходить с такой меркой. Литература должна раскрывать явления надолго, а не на какое-то короткое время, и писать надо в расчете на многие годы, а не отдавать временные подати современным веяниям, спеша за ними с быстротой и резвостью, свойственной никчемностям. В «Литгазете» появилось двуединое слово «роман-очерк». Споткнулся, упал, что же это — роман или очерк? Что за жанр литературный открыли — «роман-очерк»? Вы написали роман из времен Отечественной войны или гражданской, он дошел до сердец читателей, взволновал их, открыл тайники человеческих душ, дал право на пример, что же это? Я думаю, современность. Это отношение к той эпохе, к эпохе в целом, неотделимое от сегодняшнего дня. Как же можно молоть такую ерундистику? Я не согласен с термином «роман-очерк». Надо все делать обдуманно, а не идти на поводу у всякого рода стрекулистов. Я не хочу корреспондировать, я хочу мыслить, раздумывать, создавать искусство, если это в моих силах...» Федор Васильевич сделал паузу, отдышался и в ответ на мои слова согласился, сказал: «Я знал, что вы меня поймете правильно. Нам дорого дело литературы русской, и не хочется допускать гибели ее или оплошения. О себе я скажу: я подал в отставку. Но мне не безразлична русская словесность. Требовать узкой современности от литературы — значит нарушать свободу творчества. Если то или иное прошлое, изображенное в том или ином произведении, волнует современников, значит, это произведение современно...
Если бы к Толстому подходили с нынешними требованиями, он не написал бы своей эпопеи. Горький писал о прошлом. А его называют великим, называют основоположником социалистического реализма. Я много думал над тем, что случилось. Почему заблудились в трех соснах? Почему не могут разобраться в таком явно простом деле и продолжают путаницу, несусветно дезориентируя литературную молодежь и запутывая мозги старшим...»
Он говорил возбужденно, горячо и устал. Последние фразы произнес с трудом. Закончил так: «Недостаточно проникновенно у нас все решается. Пусть умы опомнятся, опамятуются...»
Мне нелегко и сейчас писать о Федоре Васильевиче, и многое я могу упустить. Да и не нужно писать все, пусть останется то, что глубоко запало в память и не ушло.
Я любил его по-сыновьи, и никогда мне его не забыть. Мало, оскорбительно мало таких людей на свете, и понять невозможно, откуда же такая скудность... Может быть, потому, что люди, подобные Федору Васильевичу, слишком щедро отдавали себя и обнажали духовные рубища других?
А как бы хотелось, чтобы в нашей литературной среде было больше светлых дней. Может быть, именно это и завещал нам замечательный наш современник, кристальный человек Федор Васильевич Гладков.
1968
С. Гладкова
СЧАСТЬЕ ОБЩЕНИЯ
I
За мою жизнь мне посчастливилось встретить несколько человек значительных, стоящих на голову выше окружающих. И первым среди них был мой дед. Наша бабушка Татьяна Ниловна воспитывала нас, внуков, в уважении и даже благоговении перед дедом. Помню, когда я стала уже постарше, наталкивала она меня и на полезное дело: записывать все, что покажется мне интересным из наших разговоров с дедом, из бесед его с друзьями, при которых я иногда присутствовала. Но в те годы мой девчоночий дневник был заполнен вздохами о мальчиках и глубокомысленными рассуждениями о смысле жизни. Мне, наверное, даже казалось, что такое «самовыражение» важнее, а деда я и так не забуду. Вот и приходится теперь по крупице восстанавливать его образ, преодолевая сопротивление времени. Нет, не было у меня тогда ощущения значимости каждого его слова, каждого шага, жеста. Это пришло позднее.
Думаю о том, как до обидного мало мне отведено было видеть его, общаться с ним. Всего-то четырнадцать лет.
Первые мои воспоминания, связанные с бабушкой и дедушкой,