Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот. – Лариса протягивала мне фонарь.
– Что? – Я совершенно забыл о своей просьбе, теперь мне нужна была веревка. – Да. Спасибо. Там веревки нет?
– Не знаю.
Я взял фонарь, вдавил кнопку; луч вырезал из ночи желтый круг под ногами – песок, клочья травы, мелкие камни. Мир за кругом стал черен и густ, как вар. Мы пошли к «теремку». Среди хлама, досок, мятых ведер, пыльных коробок, грязного садового инструмента, цветочных горшков, старых покрышек, скелетов двух ржавых велосипедов – свет фонаря наделял эти обычные вещи театральным драматизмом, сияющим объемом и угрюмыми тенями – я отыскал моток толстой веревки.
Дед научил меня вязать узлы и делать петли. Почему-то он считал это умение важным для мужчины. Наверное, виной тому была память его поморской крови, эхо мозолистого опыта архангельских мужиков, ходивших через Белое море на Мурман и север Норвегии. Впрочем, взрослый мужчина, способный затянуть лишь бантик или «бабий узел», действительно жалок. Когда-то я запросто мог завязать «змеиный штык», «скользящий булинь», «ямполь» и даже мудреную «швейцарскую бабочку», узел, которому доверяли свою жизнь самые знаменитые альпинисты-скалолазы.
Зажав фонарь под мышкой, пальцами проворно скрутил восьмерку, пропустил ходовой конец через петлю, сделал шесть оборотов и затянул штыковой конец – получилась вполне сносная затягивающаяся удавка, или «узел капитана Линча».
– Рука… – Лариса стояла у открытого багажника. – Почему рука вылезла? Он что…
– Нет. – Бросив веревку и фонарь, я взял ее за плечи, сжал. – Лариса! Все кончилось, поверь мне! Еще полчаса – и все. Будто ничего и не было.
– Но ведь было…
Она смотрела сквозь меня.
– У нас не было другого выхода. – Я тряхнул ее. – Очнись! Все закончилось! Да, мерзко, жутко! Да, гадко! Но у нас не было другого выхода! Не было!
– Почему? – тихо отозвалась она. – Был.
– Какой же?
Она промолчала, потом сказала просто, точно речь шла о погоде:
– Не убивать.
– Ты что?! – Я взорвался. – О чем ты говоришь?!
В ярости взмахнув руками, я подскочил к багажнику.
– Не убивать?! Эту мразь? – Я ткнул пальцем в мешок. – Этого подлеца? Подонка и извращенца? Это же не человек! Он даже не животное, назвать его зверем было бы оскорбительно для фауны.
Я плюнул в багажник, во рту было сухо, плевок получился неважный.
– Он – грязь!! Он хуже грязи, он зло. Воплощение зла.
Подхватив веревку, я накинул петлю на ноги мертвецу, затянул.
– Падаль! Выродок! Гад!
Кряхтя и ругаясь, вытянул мешок из багажника. Труп с глухим звуком шлепнулся на песок.
– Сволочь! Ведь это он, он убил твоего отца! Он! – Я со злостью пнул труп ногой.
Лариса неподвижно наблюдала за мной, впрочем, без особого интереса; казалось, она думает о чем-то своем.
– Помнишь, тогда в церкви? – Она спрашивала не меня, а кого-то мне невидимого, кто стоял за моей спиной. – Ты подошел, а мне будто ангел в ухо шепнул: беги! Беги без оглядки!
Она замолчала. Кружевные макушки яблонь почернели и стали плоскими, как картонная аппликация; небо подернула пепельная лиловость, нежная и теплая. Неслышным серым шагом к нам подкрадывалось неизбежное утро.
Тот день в церкви; да, я помнил тот день – копоть свечек, хворый свет сквозь слепые стекла стрельчатых окон, гробовые тени по углам, восковые лики икон и яркие, как яичный желток, резиновые сапоги. Моя жадная память заглотила все нюансы – цвета, запахи и звуки, – она вплела их в фантастическую ткань нашей грустной истории, этот готический гобелен: он в засохших багровых брызгах и в пятнах грязи, к нему прилипли осколки стекла, песок, он испачкан травой и речным илом.
Моя память лелеет отраженную в Москве-реке синеву пополам с горьким запахом томительного ожидания, восторг и ужас, ускользающую надежду и что-то жаркое, похожее на смерть за мгновение до бессмертия. И это при всей абсурдности бессмертия как концепции. Бессмертие и бесконечность – какая глупость! Но я храню каждый трамвайный билет, каждый ромашковый лепесток, крыло каждой лимонницы, погибшей от огненного яда… О да, ты права, коллекция моей памяти – она бесценна, бесценна.
Я намотал конец веревки на кулак, натянул; отступив, Лариса смотрела на меня испуганно, точно я делал что-то ужасное. Я торопился, мне отчего-то пришло в голову, что нужно закопать труп до восхода солнца. Если я успею, тогда все будет хорошо. Все будет хорошо. Все.
– Ну!
Я дернул и волоком, не оглядываясь, потащил мешок через сад, по густой траве, которая казалась серой, между черных стволов корявых яблонь; листья мокрыми пальцами трогали лицо, мешок застревал, я дергал и кричал «Ну!», точно погонял клячу.
– Ну, сволочь! – орал я. – Ну же! Ну!
Верхушки сосен вспыхнули, зажглись, где-то на востоке выползало солнце. Наконец кончился сад, начался бор. Я уже бежал. Падал и вскакивал, бежал снова. Боль в ноге стала тупой и тягучей, но только добавляла мне злости. Спотыкался, цепляясь за чертовы корни – они расползлись повсюду, точно жирные змеи, торчали из земли и лезли, лезли под ноги, норовя поставить подлую подножку, – веревка впивалась в руку, но я не останавливался даже перевести дух, упрямо тянул проклятый мешок за собой.
Вот и яма. Рядом гора земли, лопата.
Упал на колени, задыхаясь, подтащил труп к краю. Мешок, мокрый и темный от росы, порвался в нескольких местах, упрямая рука мертвого майора торчала из прорехи и, будто дразнясь, топорщила белую пятерню. Отдышавшись, я вытер локтем лицо, на коленях подполз к мешку, ослабил и снял петлю. Смотал веревку. От мешка пахло свежей травой и одеколоном, из ямы тянуло сырым подвалом.
Ногой спихнул тело вниз.
Закопать яму я все-таки успел. Успел до восхода. Когда утрамбовывал холм, плашмя постукивая лопатой по земле, меж сосновых стволов, пробив густой подлесок, брызнуло солнце. Луч, острый и меткий, будто выстрел снайпера, будто зайчик, пущенный с предельной точностью, вонзился в меня. Попал прямиком в лицо, в глаза; ослепил, залил весь мир раскаленным белым жаром, сияющим и прекрасным. Рука выпустила лопату; тараща глаза, но не видя ничего, кроме восхитительного сияния, я медленно выпрямился.
Тепло, нежное, будто южный бриз, томительное и манящее, как первое утро на ласковом море из чужого детства, это тепло росло, постепенно разливаясь и ширясь. Тепло втекало сквозь кожу, сочилось внутрь, оно наполнило меня тихим восторгом, упоительным обещанием радости. Где? Когда? Да какая разница! Теперь-то уж точно все будет по-другому, все будет по-настоящему – любовь, дружба, жизнь. Да, жизнь, черт побери! По лицу текли щекотные слезы, но я не плакал, нет – я смеялся. Сказать по правде, я хохотал.
Пандора принесла ларец с бедствиями и открыла его. То был подарок богов людям, по внешности прекрасный, соблазнительный дар, называвшийся «ларцом счастья». И вот из него вылетели все бедствия, живые крылатые существа; с тех пор они кружат вокруг нас и денно и нощно причиняют людям вред. Одно зло еще не успело выскользнуть из ларца, как Пандора по воле Зевса захлопнула крышку, и оно осталось там.