Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чигрин встал. Спорить, доказывать что-то этому озлобленному человечку было напрасным делом. Он ослеплен собственной кривдой. Носил ее в себе, как вериги, покорно, добровольно. Согнувшись под тяжестью судьбы, казалось, уже и не хотел выпрямляться. Наоборот, находил утешение, когда удавалось ему сравнять с собой кого-нибудь другого, лишить человека какой бы то ни было надежды.
Отвращение и жалость к Савве смешались в душе Чигрина. Неприятный осадок остался в ней после этого разговора. «И меня ведь жизнь не ласкала», — думал Андрей, вспоминая унизительное батрачество, осклизлые подземелья в имении пана Шидловского, крепкие путы на руках и ногах. Мог бы уже и приспособиться к обстоятельствам — где промолчать, а где и шею покорно согнуть перед тем, кто имеет власть, кто повелевает. Но не делал этого! Ни за что и ни перед кем не унижал собственного достоинства. И более всего уважал достоинство в людях.
Перед Рождеством больно резанула Чигрина неожиданная весть. Узнал от знакомого возницы, вернувшегося из Половицы, что Федор Прищепа умирает... В лютый мороз, который обжигал щеки, гремел под колесами мерзлыми комьями, Андрей изо всех сил гнал коней по знакомой дороге в печальный приют. Маркшейдер все-таки смилостивился, разрешил взять подводу с условием вернуться из лазарета вечером.
Пока, увязая колесами в снегу, пересекал на возу пологие ложбины, объезжал канавы, штабеля колод, вороха ноздреватого известняка, глины в нагорной части слободы, еще теплилась надежда застать крестьянина в живых, хотя и не знал, чем сможет помочь в его несчастье. Но когда увидел у потемневшего сруба одинокую фигуру Тараса, словно что-то оборвалось внутри.
— Умерли тато... На рассвете. — Две прозрачные капельки медленно скатывались по бледным щекам мальчишки.
Чигрин обнял его за худенькие плечи, прижал к груди, чувствуя, как, будто обручем, стискивает горло.
Хоронили Федора Прищепу на кладбище, раскинувшемся на Юру, в пятидесяти саженях от лазарета. Желтело много свежеотесанных крестов... Андрей разыскал среди мастеровых плотника, согласившегося за гривенник сколотить гроб. Еще один гривенник вложил в пергаментную ладонь знакомой бабки, чтобы она приготовила покойника, а сам принялся копать яму. Промерзшая на целый аршин земля аж звенела под его заступом. Пришлось собирать щепки, заметенный снегом бурьян и разводить костер, чтобы разморозить землю и вырыть могилу на немалом уже кладбище.
Управились под вечер. Когда опустили гроб и бросили с Тарасом на крышку по горсти мерзлой глины, Андрей подумал, что теперь он должен заменить осиротевшему мальчику отца:
— Поедешь со мной, Тарас, — сказал, когда все уже было закончено и над могилой насыпан продолговатый холмик рыжей земли. — Поверь мне, тебя никто не обидит.
Мальчонка вздрогнул и поднял голову.
— Поеду, — прошептал он одними губами, и они вдвоем пошли к серому зданию лазарета, возле которого в затишье стояли впряженные в подводу кони.
IIСегюр, по обыкновению, проснулся рано. Ставни были уже открыты. Через высокие овальные окна в спальню вливалась густая голубизна апрельского неба. Где-то неподалеку — в Софийском или Михайловском соборе — бамкали колокола, и Луи-Филипп, откинувшись на пуховики, вслушивался в их тревожно-торжественный гул.
— II est temps de se lever[69], — неожиданно услышал знакомый голос камердинера — гасконца Еврара.
— Вернулся на мою голову, — проворчал недовольно, высовывая заспанное лицо из-под шелкового балдахина. — Теперь не поспишь вволю. Не мог еще хоть неделю погулять в Париже?
— Тогда бы я не застал вас в Киеве, — невозмутимо ответил Еврар.
«Все помнит», — подумал Сегюр, с любопытством осматривая худощавую фигуру своего давнего камердинера, которого месяц назад посылал курьером в Версаль с подписанным Екатериной торговым трактатом.
Еврар вернулся вчера вечером с ратифицированным актом и печальной вестью: умер королевский министр иностранных дел граф Вержен, с которым Луи-Филипп поддерживал дружеские отношения. Новый министр, граф Монморен, вежливо благодарил Сегюра за подписанный договор и одновременно выражал беспокойство по поводу недоразумения, возникшего в Стамбуле между послами Шуазелем-Гофье и Булгаковым. Сегюр в тот же вечер составил депешу в Версаль, в ней почти полностью привел свой разговор с Потемкиным, состоявшийся неделю назад в одной из келий Печерского монастыря, где остановился чудаковатый генерал-губернатор Новороссии.
«Нам стало известно, — начал князь, пригласив его к себе, — что несколько французских офицеров, назвав себя купцами, отправились по морю в Очаков. Что вы скажете на это, граф?» — «Порта — союзник Франции, и нет ничего противозаконного в том, что она приглашает наших офицеров для своей защиты, — ответил Сегюр. — Не понимаю только, зачем им надо было переодеваться в купеческую одежду?» — «Вот, сами видите, граф, — вскочил Потемкин. — Здесь не все чисто! И вы еще говорите о какой-то защите. От кого? Мы заключаем дружественный трактат с Францией, открываем для нее свои порты, — продолжал он с возмущением, — а ваши инженеры тем временем расставляют пушки против русских судов». — «Но ведь и вы, князь, не будете отрицать, — сказал Сегюр, — что снаряжаете в Черное море пять линейных кораблей и восемнадцать фрегатов». Потемкин, откинув голову, впился единственным глазом в Луи-Филиппа так, что тому даже не по себе стало от этого пронзительного взгляда. «Россия — морская держава, — ответил Потемкин твердо, — и ей еще никто не возбранял строить и выводить в море свои корабли». — «Усиление вашего флота, — возразил Сегюр, — в Стамбуле воспринимают как угрозу Османской империи». — «Глупости! — взорвался Потемкин. — Россия никогда первой не начинала войн. Выдумки о восстановлении нами Греческой империи исходят из сераля[70]. Могу заверить вас, граф, что мы и пальцем не тронем турок. Если же они нападут на нас, — князь рубанул широкой ладонью воздух, — быть войне!»
Перед глазами Сегюра до сих пор еще стояло решительное лицо Потемкина, он подумал, что надо бы предостеречь Шуазеля от обострения отношений с русским послом, хотя сам же и советовал ему в секретных депешах поддерживать боевой дух союзников. Он встал, ступил на толстый, пушистый ковер, которым был застлан почти весь пол. Услужливый лакей уже застыл рядом с фарфоровым тазом для умывания и длинным, похожим на саван, полотенцем.
Екатерина позаботилась о своих «карманных министрах», как назвала она иностранных послов. Сегюр занимал в Киеве отдельный дом из десяти комнат, обставленных богатой мебелью. Царица прислала ему дворецкого, камердинера (на время отсутствия Еврара), поваров, официантов, гайдуков, кучеров, форейторов. Стол сервировался утонченным серебром и севрским фарфором. Даже