Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клеточка синяя. Красная.
Пуговки перламутровые. Кружевной воротничок. Матушка его стирала сама и замачивала в крахмальной воде, чтобы после отгладить. Воротничок делался колюч, но так и надобно.
Волосы зачесаны гладко.
На губах легкая улыбка.
– Бедная моя девочка…
Оборачиваться нельзя, иначе матушка исчезнет. А ведь Лизавете не хочется, чтобы она уходила? Конечно, нет. Ей, напротив, нестерпимо хочется, чтобы матушка осталась. Коснулась волос. Обняла. Прижала к себе. Сказала, что все-то будет хорошо.
– Все будет хорошо, – прошептала матушка чужим голосом.
И Лизавета упала.
Она хотела отскочить, только тело вдруг отказалось повиноваться. Единственное, что вышло: упасть, покатиться по грязной крыше, обдирая локти. И быстрая эта боль принесла облегчение. Лизавета перекатилась на бок, встала на четвереньки.
– Ну и дура, – раздался на редкость холодный голос. – А могла бы умереть спокойно.
Умирать Лизавета не собиралась, она извернулась, нащупывая гладкую рукоять ножа. И дала себе зарок, что если выживет, то всенепременно сходит, отблагодарит за науку.
Пинок под ребра выбил дух.
Но нож Лизавета не выпустила. Она отползла, преодолевая навязанную тяжесть. Будто небо на плечи упало и того гляди раздавит.
Женщина не спешила.
Она позволила Лизавете встать на четвереньки и ударила вновь, в живот. Не сильно, лишь показывая, что уйти не получится. А Лизавета и не собиралась.
Кричать?
Не услышат. И…
– За что? – спросила она, не особо надеясь получить ответ, а заодно уж вглядываясь в лицо незнакомки. А то плыло, менялось. Вот проступили знакомые черты.
Анна Павловна.
Только уродливая. Темное родимое пятно расползлось, захватив половину щеки, поднялось к глазам и… и вот уже знакомая фрейлина, та самая, которая сопровождала их к пустырю… и дама, чей голос Лизавета слышала, и не только голос. Кажется, именно она задыхалась от ненависти к императрице… Неужели это истинное лицо?
– Ты и мизинца ее не стоишь, – цепкие пальцы впились в волосы, дернули, заставив Лизавету собраться. А по нервам ударил внушенный страх.
Бежать.
Ей не спастись, если останется. Только бежать. Туда, к краю, за которым свобода. И умирать не так страшно, как глядеть в черные глаза…
Лизавета поднялась, чувствуя, как пошатывается. Ноги сами отступили.
– Сопротивляешься? Зря… это бесполезно, – женщина не собиралась отпускать Лизавету. То ли не верила в собственные силы, то ли просто получала удовольствие от происходящего. – Ты ведь на самом деле хочешь умереть, правда?
И в глаза заглянула.
А Лизавета поняла, что еще немного – и полностью подчинится. Она должна была… уже должна бы… она…
Она ударила, как ее учили.
Снизу вверх, целясь в мягкий живот, вдавливая коротенький ножик, не думая о том, что сил не хватит… вовсе ни о чем не думая. И бездна отступила. А женщина покачнулась.
Она стояла. Удивленная.
Пораженная даже… стояла и держала Лизавету за волосы. Точнее, уже держалась, потому как в животе ее торчала кривенькая рукоять самодельного ножа. И женщина трогала ее свободною рукой, трогала, точно так и не могла поверить.
– С-сука, – сказала она, а Лизавета оттолкнула ее, высвобождаясь. И поспешно отошла от края, потому как мало ли, вдруг да соберется с силами, и тогда… – Он не заслуживает… счастья не заслуживает… все равно… достанут… я завещала, чтобы мучился… он проследит, мальчик мой… он…
Она вдруг замолчала. Встрепенулась.
И одним рывком, каким-то безумным, ломаным, словно телом этим завладела совсем иная, нечеловеческого свойства сила, добралась до края. Села. И засмеялась.
А после рухнула в бездну.
И наверное, это было страшно, а еще безумно, потому как иначе не объяснить, почему Лизавета засмеялась тоже. И даже желание возникло последовать.
Острое такое. Чужое.
Но с ним Лизавета как-то справилась, а со смехом вот не смогла.
Стрежницкий растерялся.
Вот ведь.
И сам звал, если подумать, только не надеялся особо, что придет. А она взяла и пришла, села у окна, разглядывает этак с насмешкой скрытой, только вот не обидно.
– Гм… доброго дня, – молчание становилось невыносимым, зато память благодарно попритихла.
Авдотья же кивнула и уточнила:
– Женишься?
– На ком? – счел нужным поинтересоваться Стрежницкий, а то ведь мало ли…
– На мне, само собой. Я папеньке отпишусь. Только сначала повенчаемся, а то еще пришибет на радостях… – Авдотья потерла кончик носа. – Но он отходчивый… поорет и успокоится.
Стрежницкий кивнул.
Точно. Отходчивый.
На Авдотью, может, и поорет, хотя… нельзя на нее орать. Она же еще дитё совсем, если разобраться, вот и набрала себе в голову.
Свадьба. Любовь.
И понимать не желает, что хотя свадьбу сыграть – дело недолгое, но для любви Стрежницкий не приспособлен. Нет, он умеет быть обходительным и всякие глупости говорить, до которых женщины охочи. Притворяться милым.
Играть в возвышенные чувства.
Но только играть. Да и то… раньше он хотя бы в зеркало на себя глядел без отвращения, а теперь что? Этакую рожу каждый день поди-ка вынеси.
– Зачем тебе? – он поерзал.
Как-то похолодало, что ли? Впрочем, в этих покоях и в самую жару было прохладно. Однако вот потянуло сквозняком по ногам, будто дверь заскрипела, и вздох раздался такой горестный.
Авдотья не шелохнулась. Не услышала?
Стрежницкий поднялся, придерживаясь за подлокотник массивного кресла.
– Зачем? Может, я в тебя влюблена.
– Пройдет, – он сделал осторожный шаг, стараясь выглядеть неуклюжим. Вздох раздался вновь. Авдотья же… определенно не слышит.
– Уже десять лет не проходит, – буркнула она, потянувши за хвост шелкового шарфика, который змеею обвивал тонкую ее шею.
Потянуть бы.
Осторожно сперва… она удивится, а потом испугается.
– Может, ты просто плохо меня знаешь?
– Плохо? – Авдотья следила за ним превнимательно. – Я знаю, что ты редкостная скотина, что ни чести ни совести… во всяком случае, так говорят. У нас в гарнизоне один поручик, очень честный человек, совестливый, да… его всем в пример ставили. А что жену колотит почем зря, так это потому, как она не соответствует светлому образу, позорит тем, что дочек рожает.