Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мамы не стало, Семёнова оказалась единственным человеком, который мог меня осадить на ходу, привести в чувство одним взглядом. Но и я, со временем, в карман за словом не лез, мог с ней и поссориться. Мы, видимо, потому и были с Мариной Тимофеевной так близки, что ей тоже никто, кроме меня, ответить не мог. Ругались мы, как внучек с бабушкой, но только tête-à-tête.
На гастролях после Японии нас в отелях стали в соседних номерах селить. Если что, я сразу рядом с Мариной мог оказаться, возраст-то у нее был нешуточный, хотя и в свои 90 лет она продолжала носиться «веником». Любила повторять: «Это ваша Уланова всегда плывет по коридору…»
Бывало, где-то в поездке мы с ней рассоримся до такого состояния, что на завтрак в отеле идем и садимся за разные столы. Через пять минут уже вместе сидим или идем куда-то.
Как-то на уроке мы с Семизоровой стояли в углу, сплетничали и прыснули от смеха, ну, очень смешно было. А у нас в классе всегда такая тишина стояла, муха летела – слышно. И вдруг ха-ха-ха. Но Нинке-то «вон, из класса!» не скажешь, народная артистка все-таки. Зато я это «вон» моментально от Марины получил. А мне в тот день так не хотелось заниматься, что я быстренько схватил вещи и убежал. Слышу ее крик вдогонку: «Вон! И чтоб больше не приходил!»
Я ушел домой и заболел. На следующий день в 12.45, а класс у нас начинался в 12.00, звонит Марина. Беру трубку, она: «Ты где?» – «Я лежу дома, заболел». – «Ты обиделся, да?» – «Марина Тимофеевна, у меня под сорок температура». – «Я сейчас приеду». – «Марина Тимофеевна, я болею, у меня правда высокая температура». – «Я тебе не верю, я сейчас приеду. Ты обиделся. Тебе не стыдно на меня обижаться?» Еле тогда уговорил ее не приезжать, она поняла, что перегнула в сердцах…
Обидеться на Семенову, даже гипотетически, я не мог. Никогда. Даже если бы она мне на голову вылила помои, я бы сказал: «О, амброзия!» Я мог ей рожу состроить, фыркнуть, но, чтобы обидеться по-настоящему – никогда, потому что это святой человек для меня.
17Свой последний сольный спектакль в ГАБТе в 1993 году я станцевал 2 декабря, потом только «кушать подано» в массе было. Мама чувствовала себя все хуже и хуже. Я ее уговаривал лечь в больницу, она отказывалась, говорила, что не ляжет, потому что из больницы она уже не вернется. Наконец я ее уговорил. Мама поставила условие: «Давай отметим твой день рождения, старый Новый год, а потом я лягу в больницу». 5 января она была в Большом театре последний раз, смотрела «Спартака» с Николя Ле Ришем, стояла где-то на ярусе, наверху, выдержав только два акта. Я «солировал» в рабах и патрициях.
Сначала мама лежала в обыкновенной палате, потом ее перевели в реанимацию. 6 марта я к ней пришел, она мне говорит: «Я умру завтра. Не хочу жить больше, я буду болеть, буду тебе только мешать. У тебя профессия есть, крыша есть. Ника, я не хочу…» Она не хотела быть лежачей, быть и себе и мне в тягость.
7 марта днем, после класса и репетиции, я вернулся домой, чтобы постирать для мамы что-то из белья и ехать в больницу. Включил Марию Каллас, «Золушку» Дж. Россини. Вдруг звонок в дверь, открываю – мамина подруга Наташа Сомова. Вошла и сказала, что мамы сегодня не стало. Я так опешил, что не нашел ничего более уместного, чем сказать: «А что, перемотать нельзя?» Все произошло, как и предсказывала мама, ее не стало 7 марта.
Кремировали маму только 15 марта, потому что в праздники ничто не работало. И хотя мы с ней в шутливой форме не раз обсуждали ее похороны, я морально оказался совершенно не готов к ее уходу. Я не знал, что мне делать. Я находился в полной прострации.
Плохо помню подробности тех дней. Помню, когда я пришел в театр, после класса Марина Тимофеевна долго со мной разговаривала. Сначала рассказывала какие-то забавные и даже смешные истории из своей жизни, потом она как-то аккуратно перешла к маминой смерти, сказала: «Коля, дети должны провожать родителей, это же естественно…» В общем, Марина меня спасла в тот момент, и, когда заканчивался наш разговор – у меня уже были силы, и я знал, что делать.
Я больше не плакал, я как-то зажался, чтобы сделать все, что нужно в таком случае. Я разрыдался спустя, наверное, месяца полтора, просто ни с того ни с сего, зашел в ванную, включил воду, чтобы принять душ, и меня прорвало.
Когда я вернулся в театр, мне сказали, что надо написать заявление на получение материальной помощи. Написал, и мне выделили 120 рублей, билет на метро тогда стоил 100 рублей. Я расписался в какой-то ведомости, но денег не взял… Когда я сейчас о том вспоминаю – как им было не стыдно: стоит мальчик, у него никого не осталось, вы же видите, у него один свитер, одни джинсы, не самый бездарный… Если бы не Семёнова, я клянусь, вообще не понимаю, как бы я вышел из этой ситуации.
Позже мне кто-то передал слова Григоровича, когда он узнал, что мамы не стало: «Мы можем Цискаридзе потерять. Ему надо давать роли, давать спектакли. Иначе он уедет». Григ был прав, мама была моим якорем, а когда мамы не стало, все поняли, что может быть. Границы-то открыты.
…С помощью Марины Тимофеевны, взяв себя в руки, я все оформил, все заказал. Мама просила, чтобы ее тело обязательно отвезли в Грузию. 1994 год: в Грузию самолет летает один раз в сутки. Никакого тела, естественно, никто никуда не повез бы. Если бы и повез, это были бы немыслимые деньги, которых у меня не было. Мама была против кремации. А что сделать? Ну, так произошло. Еще она мне говорила: «Я тебя очень прошу, я была всегда антикоммунисткой, только не красный гроб». В общем, я сделал, как она хотела.
В больничный морг пришло много народу: знакомые, подруги, даже некоторые мои одноклассники, что меня тогда поразило. Я не знал, что она с ними общалась и про меня все знала, все контролировала, я-то с мамой особенно не откровенничал.
Подошло время ехать в крематорий – ни гроба, ни людей из «Ритуала» нет. Кто-то из служащих морга