Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я же горю больше всех; но гореть, Керинф, мне отрадно,
Если взаимным огнем пламя палит и тебя.
Будь же взаимна, любовь! Твоею сладчайшею тайной,
Светом твоих очей, Гением жарко молю.
Гений великий, прими фимиам и внемли обетам,
Лишь бы пылал он, как я, в час, когда вспомнит меня!{385}
Сульпиция специально уточняет, что ее любовь (по крайней мере, в том виде, в каком она конструирует ее поэтически) не целомудренная и не супружеская. После всего этого горения она пишет новое стихотворение, в котором благодарит Венеру за то, что та привела к ней Керинфа, физически бросив его к ней в объятия. Она восстает и против давления условностей. «Я забываться люблю, – заявляет она, – прикрываться личиной от сплетен / Тошно. Пускай говорят: оба они хороши»{386}.
Сульпиция пишет свои стихи, совершает возлияния богине и ждет, что Венера приведет к ней возлюбленного. Мессалина, привыкшая добиваться того, чего она хочет, более земными методами, не собиралась вверять свои романы божественному покровительству.
Травл Монтан был молодым человеком из хорошей, но не особенно родовитой семьи{387}. Его достаточно богатые родители из сословия всадников могли ожидать, что смогут наслаждаться процветанием эпохи Юлиев-Клавдиев, не связываясь с опасностями ее высокой политики. Они позаботились о том, чтобы дать своему сыну хорошее воспитание, привить ему надлежащие манеры и старомодные ценности, и их труд был не напрасен: Травл вырос юношей скромного поведения и умеренных вкусов. Вдобавок, на свою беду, он оказался исключительно хорош собой.
Как нам рассказывает Тацит, однажды вечером, как только стемнело, Травл получил неожиданное приглашение встретиться с Мессалиной во дворце. Он, естественно, явился, и его тут же отвели прямо к ней в спальню. Они провели вместе ночь, а наутро еще до зари его выставили вон. То, что Мессалина так резко отмахнулась от него самого и его способностей, вряд ли пошло на пользу самолюбию Травла, однако это станет для него не самой большой проблемой: несмотря на свою молодость и пассивность, Травл будет казнен вместе с другими любовниками императрицы. Одноразовый секс дорого ему обошелся.
Краткий роман Мессалины с Травлом, как его описывает Тацит, недвусмысленно продиктован похотью, а не любовью. Он говорит об отношении к прелюбодеянию, которое не всегда было столь серьезным, как в огненных страстях Сульпиции или пуританских законах Августа. Сколько бы ни критиковали адюльтер старые моралисты, похоже, в определенных кругах бытовало мнение, что осуждать мелкую измену – ужасно буржуазно. В «Любовных элегиях» Овидий (явно без всякого умысла) потешается над отсталыми провинциалами, которые ценят супружескую верность:
Подлинно тот простоват, кто измен не выносит подруги,
И недостаточно он с нравами Рима знаком.
Ведь при начале его – незаконные Марсовы дети:
Илией Ромул рожден, тою же Илией – Рем{388}.
Овидий, как окажется, не вполне точно уловил настроения. Стояла эпоха Августа, а не Катулла, и правила приличий изменились. В 8 г. н. э. он был выслан – по его собственным словам, за «стихи и оплошность»{389}. Под стихами подразумевалась «Наука любви»; под «оплошностью», скорее всего, прелюбодеяние, возможно даже с внучкой Августа Юлией Младшей, высланной в тот же год. Если Овидия изгнали отчасти за «Науку любви», то император воспользовался возможностью проявить собственный юмор. В третьей книге Овидий вздыхает с облегчением, что живет не в суровых горах Кавказа или в нерафинированной Мизии на северо-западном побережье нынешней Турции, а в Риме, где девушки умеют сохранять свежий запах подмышек и брить ноги{390}. Теперь он очутился в ссылке в Томах, провинциальном захолустье на западном побережье Черного моря; словно в насмешку, к югу от него лежала Мизия, а за морем на востоке – Кавказ. Овидий, возможно, перешел границы, но его преступление заключалось не столько в его позиции или действиях, сколько в веселой бесстыдной открытости.
Столь неприкрытое восхваление неверности, как у Овидия, теперь было менее приемлемо, но это не значило, что прелюбодеяние само по себе вышло из моды. Отнюдь: опасения по поводу частоты женской неверности росли. На заре II в. н. э. Ювенал в своей язвительной сатире на нравы женщин высших классов Рима упоминает Мессалину – императрицу-блудницу – как один из ключевых примеров, но был и целый ряд других. Эппия, сбежавшая от своего мужа-сенатора с любовником-гладиатором в Египет; богатая Цезенния, обменивавшаяся любовными письмами прямо на глазах у мужа; Тукция, Апула, Тимела – любовницы Бафилла, танцора из пантомимы{391}.
Кроме того, новый мир императорского двора подчинялся своду правил, лишь отчасти совпадавших с законом. Здесь, где тайные интриги и династическое планирование были в порядке вещей, секс никогда не мог быть просто вопросом старомодной морали. Абсолютная власть императора также делала личную щепетильность бессмысленной – если император решал, что вы ему нужны, вы мало что могли с этим поделать. Особенно это касалось Калигулы. Некоторая степень сексуальной вольности была ключевым аспектом придворной культуры – чувственной, молодой, не придерживающейся «обычаев предков», – которую стремился создать молодой тиран, и для определенного меньшинства придворных, чье взросление, как Мессалины, выпало на его царствование, прелюбодеяние могло казаться всего лишь одним из аспектов космополитической социальной жизни высшего класса.
Такие представления, по-видимому, преобладали в кругу молодой императрицы. Кассий Дион обвиняет Мессалину в том, что она заставляла подруг доказывать свою распущенность и спать с другими мужчинами на глазах у своих мужей. Дион утверждает, что ей нравилась компания тех мужчин, которых это устраивало{392}. Эти образы оргиастических социальных инициаций кажутся надуманными, но, возможно, рассказ Диона проливает кое-какой свет на атмосферу, царившую в окружении Мессалины. Пока эта золотая молодежь – мужчины и женщины, знавшие друг друга сызмала, которых женили или выдали замуж подростками или двадцатилетними, чтобы удовлетворить семейные амбиции или ожидания, – гуляла с одного пира на другой, расточала деньги и пыталась избежать казни или ссылки, внебрачные романы (даже если они ни к чему не вели) могли стать обычным делом.
Травл был недолговечным легкомысленным увлечением, но в других случаях Мессалина в полной мере, похоже, испытывала боль и радость поэтов.
Мнестер впервые приобрел известность как звезда римской сцены в правление Калигулы. Он был танцором в пантомиме, греческой форме искусства, в которой единственный танцор мужского пола исполнял все роли, мужские и женские, преображаясь физически от персонажа к персонажу, под музыку и рассказ – в форме пения или декламации. Движения были выразительными и балетными, в основе сюжетов – трагедии и мифы. И безусловно, никто не кричал: «Он у тебя за спиной!»[90]
При Августе популярность пантомимы резко возросла, а у ее звезд появились толпы горячих поклонников. В 15 г. Тиберий был вынужден вмешаться, после того как драка между двумя группировками фанатов закончилась гибелью множества горожан, солдат и одного центуриона{393}. В результате император запретил сенаторам посещать дома исполнителей пантомимы и постановил, чтобы всадники перестали толпиться вокруг них, когда они появляются на улицах. Эти законы говорят не только о беспокойстве, вызванном шумными толпами: Тиберий явно опасался, что близость к танцорам пантомимы развратит его аристократию.
Подобно осужденной прелюбодейке, своднику и проститутке, профессиональный сценический исполнитель был infamis: в лучшем случае полугражданин, считавшийся слишком ненадежным для дачи показаний в суде и не имеющий права вступать в брак с представителями «лучшего рода». Римский закон относился к этим людям с таким презрением, что танцора можно было избить, даже убить, совершенно безнаказанно, если вы могли доказать обоснованность своих действий. Инфамия была пожизненным приговором – неважно, насколько высоко поднимался исполнитель, неважно, насколько его одежда, его дом и приглашения, которые приносили его рабы поутру, походили на приглашения его знакомых сенаторов: эти ограничения связывали его на всю жизнь.
Однако