Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом, неведомо сколько, казалось им, что вечность должны были они стоять на коленях, а любое шевеление наказывалось побоями. Ноги затекли до полного бесчувствия, и Юлия свалилась без сознания.
Во время пути некоторые из перевозимых с ними заключённых покончили с собой, некоторым удалось выброситься из поезда, некоторых эсесовцы прикончили за неисполнение безумных приказов, и этим мёртвым можно было только позавидовать.
Теперь, когда Юлия встречалась взглядом с Даниэлем, ей тотчас же хотелось очутиться далеко-далеко отсюда, и ничего-ничего не знать не только о нём, но и о себе. Она не могла не вспоминать, как тоже била его по плечам, по голове, по некогда обожаемому лицу, когда-то это было бы для неё всё равно, что бить саму себя неизвестно за что.
Ей стало безразлично всё, и она откликалась на «Scheisse»[7] обращённое к ней, словно её так обзывали всю предыдущую жизнь, которая теперь казалось вовсе и не бывшей, а так – привидевшейся, примерещившейся… То, что происходило сейчас, тоже было призрачно. Её сущность, на рефлекторном уровне знала только одно – немедленно подчиниться приказу. Такие понятия, как будущее перешли в область абстракций, неведомых существу, в которое она превратилась.
Лагерь. Семнадцатичасовый труд семь дней в неделю, скудная ненасыщавшая пайка, постоянное ожидание наказаний за несуществующие огрехи, постоянные оскорбления и унижения уже не воспринимавшиеся так остро, как поначалу, до эсесовской «инициации» в дороге, даже можно было сказать, что выработалась и привычка к ним, невозможность ни расслабиться, ни уединиться, да и потребность в этом возникала всё реже и реже…
Они с Даниэлем иногда переглядывались, если эсесовская охрана не видела, но в этих взглядах жил всего лишь остаток когдатошней привычки – «касаться друг друга взглядами». Так проходили вёсны и зимы, лето и сменявшая его осень, незамечаемым текло время. Почти все, с кем попали они в лагерь, давно уже исчезли, кто-то умер от работы, голода, эпидемий, кого-то убили, и все они вышли сладковатым дымом из крематорской лагерной трубы, на их места привезли новых, таких же уже сломленных в дороге, как и те, ушедшие.
Только раз Юлия увидала средних лет мужчину, который своим ясным взором поражал окружающих заключённых, но она же и слышала, как эсесовец говорил другому, указывая на этого мужчину: «Ich reib mir die Hände, wenn Ich mir vorstelle, wie Ihm die Luft ausgeht in der Gaskammer»[8].
И добавил, что подобный кусок дерьма не заслуживает пули.
Был человек, и не стало человека, и Юлия только взглянула на дымное облачко из трубы…
1943. Концентрационный лагерь
Даниэлю и Юлии стало известно, что в лагере начинается серия каких-то медицинских опытов, но каких именно?
Вдвоём они послушно зашли во вновь построенное лагерное здание, где их загнали в пустой рентгенкабинет, и что-то там долго, противно и грозно жужжало. Ну, рентген так рентген, не всё ли равно, главное, что их в этот день не погнали на работу, и очень многие из бараков завидовали им.
К тому ж уже больше месяца и Даниэля и Юлию кормили отдельно, и вкусным. Жадно набрасываясь на еду, они мгновенно съедали всё. Им давали даже яичное желе. Они не задавались вопросами о том, что всё это значит, потому что отвыкли от какого-либо предвидения, ведь за них всё решали.
Правда, как-то неловко поначалу ощущали себя обнажёнными друг перед другом, потому и старались не смотреть. О том, чтобы, как некогда, «касаться взглядами», было уж лет несколько, как забыто.
Потом начало происходить что-то уж и вовсе немыслимое: их препроводили в камеру, задрапированную коврами. Они уселись в этой, будто свадебно украшенной камере, подальше, насколько возможно было, друг от друга. Но тихо переговаривались, удивляясь всему этому.
– Как ты думаешь, зачем нас привели сюда? – спросила Юлия.
– Даже не представляю, – отозвался из своего угла Даниэль.
И снова воцарилась тишина, им нечего было сказать друг другу, да и отвыкли, просто разучились разговаривать, вести диалог. Да монолог, свой, внутренний, стал им почти чужд.
Так, в ненарушаемом ничем молчании прошло несколько часов, время от времени они впадали в дрёму.
Потом пришли эсесовцы, раздели их. Снова, как в рентгеновском кабинете, оказались они друг перед другом оголёнными. Но так же оставались в тех же, первоначально выбранных углах камеры, и снова дремали, не переговариваясь.
Как вдруг услыхали музыку, это были мелодии, знакомые из той, прежней жизни, видимо, ставили грампластинки. Многие годы не слыша ничего подобного, они как бы встрепенулись, – но ненадолго, снова впали в сонное оцепенение.
В последующие дни их поили спиртным и натирали спиртом, давали забытое уже красное вино, и шампанское, и мясо, и яйца – и прижимали друг к другу их тела. В камере создавалось то интимное освещение лампы с красным абажуром, то полумрак… Всё ими с жадностью выпивалось и съедалось, тарелки они вылизывали, но всё было понапрасну. Заключённые не возбуждались, как того требовала от них зачем-то администрация лагеря.
Они стали догадываться, а потом узнали, чего хотят от них эсесовцы, и, как дети малые, готовы были подчиниться… Но не могли. У него не было даже намёка на эрекцию, а у неё, как установил при проверке лагерный врач, лоно было совершенно неувлажнённым. Они ничего не могли поделать, ничего. Юлия пыталась сделать что-то правильное, для доказательства послушания, чтобы не наказали очень уж строго. Откуда-то вдруг всплыли строки, и она произнесла их так громко, чтобы услышали все:
– Хочу любить и быть с тобою,
Придёшь ко мне сегодня, в эту ночь?
До ночи они не дожили, их пристрелили…
Последняя жертва