Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот изначальный крест – где praetorium, генеральский шатер в самом центре, давно заменила памятная колонна, – постоянно рос, деля город на четыре части. Каждая из них, в свою очередь, расширялась и усложнялась в результате архитектурных и политических революций, больших урбанистических проектов и работ по реконструкции после войны. Огромные теплицы, оставшиеся от той эпохи, когда весь город находился под куполом, еще занимали большую часть северо-западного квартала – самую солнечную зону. Внутри них, на зеленой траве, под сенью приморских сосен и высоких кипарисов, были разбросаны тут и там основные учреждения в благонравных зданиях с длинными колоннами из красного камня: Схола – самый большой исследовательский центр в изначальной системе, Ареопаг – конституционный суд Res Publica, и Центумвиры, которые занимались исключительно делами людей.
Вдоль садов под куполом тянулась величественная Виа Джовия – самая большая улица, которую когда-либо строили, заметная даже из космоса. А с другой стороны этой улицы находились здания, которые обожали граждане и в которых билось сердце мирной жизни: Колизей высотой в четыреста метров, покрытый алмазной крышей – такой тонкой, что ее не было видно; ипподром, олимпийский комплекс и термы – такие большие, что в них помещалось маленькое море соленой и горячей воды, как напоминание о навсегда потерянном Mare Nostrum – чудо, которое на сухой красной планете смогло осуществиться благодаря большому водоносному пласту в недрах. А там, дальше, в южной части, начинающейся за Виа Геркулия, тянулись разные кварталы, насколько хватало глаз, один – на каждую из народностей, что жили здесь. Образованные греки и хвастливые нумидийцы, бородатые армяне, усатые галлы, молчаливые германцы, славяне, монголы, японцы, евреи – все латинизированные, с национальной культурой, которая из-за изгнания и политики ассимиляции свелась к остаткам фольклора, делили между собой расчерченный невидимыми границами лес жилых островков-insulae[19], притиснутых друг к другу – изобилие светлого красного камня, перемежаемое тут и там еще более высокими комплексами официальных зданий – и среди них самое значительное и самое мрачное: Квестура.
Форум еще можно было узнать по смутному изменению текстуры почвы, еле заметному намеку на ровную площадку в хаосе песка и камней. Два проспекта – тоже, если дать волю воображению. И кроме этого – ничего. Все замело песком. Исчезли и теплицы, высокие, как соборы, и башни, и дворцы с великолепными фасадами. Все проглотили тысячелетия. И выходило, что Плавтина – жертва кораблекрушения, затерянная вдали от собственной эпохи.
Еще тревожнее, чем исчезнувшие стены, было отсутствие жизни. Конечно, Лептис никогда не была римским мегаполисом времен расцвета с восемьюстами миллионами жителей. Многие потомки первых поселенцев на старой красной планете сохранили унаследованный от предков образ жизни, который был принят до депортации – когда планета принадлежала только им. Они проводили все время в четырех стенах и лишь скрепя сердце покидали огромные подземные купола, построенные их отцами. В городе большая часть деятельности тоже проходила под землей, в лабиринтах второго, нижнего города, дававшего все, что только мог пожелать человек, – защиту от радиации и от рисков разгерметизации, сумасшедший переполох, кричащий неон храмов спятивших культов, изящные вывески борделей, искусство ради искусства и азартные игры.
И все же на вольном воздухе сверкающие шпили вонзались в небо – неуместные в самом центре почти безжизненной пустыни, символы человеческой изобретательности и веры в свою искусную архитектуру. Как бы там ни было, otium – этот идеал созерцательной жизни – не нашел себе места в городе, возведенном в статус нового центра вселенной; напротив, здесь царил negotium и все, что было с ним связано: автоматические товарные поезда и длинные процессии отвечающих за техобслуживание эргатов с телами насекомых и нервными жестами, постоянное хождение туда-сюда торопливых автоматов, безразличных к недостатку кислорода и отсутствию озонового слоя, бесконечное передвижение шаттлов и такси, готовых ринуться к месту назначения, как морские птицы, кидающиеся на еду… Вот, подумала она, душа Лептис, ее суть, ее плоть.
От нее не осталось ничего, даже развалин, лишь едва различимые следы: линии, холмы, возвышающиеся над землей, – неуловимое напоминание. Хитросплетение, которое пыль – древний враг, единственный коренной житель планеты – заметала веками. Если Плавтина надеялась найти здесь ответы, то ошиблась. Она не говорила на языке дюн, трепещущих под вечерним ветром.
И все же она чувствовала странный покой, глядя на это запустение. Ей хотелось увидеть своими глазами то, во что прошедшие века превратили ее мир. Так в ней наконец укрепилось реальное, подлинное осознание того, что между ее прежней жизнью и возрождением утекло немало времени – тысячелетия, почти невозможный срок. И что в определение ее «я» входит понятие времени – а, следовательно, и смертности. Кости и органы. Разнообразные клетки. Генетический материал. Яичники. Яйцеклетки.
Она снова задумалась о том, что сказала Алекто. Сколько потенциальных рождений? Она задрожала. Ноэмы не могли передавать жизнь. Сказанное показалось ей нелепым. Пока она не проснулась утром – несколько дней назад – с болью внизу живота и влажностью между ног от менструальной крови. Плавтина в замешательстве дотронулась до нее пальцами, прежде чем осознала этот знак невозможной, ужасной фертильности. И о встрече с Алекто она никому не рассказывала, опасаясь, как бы ее не сочли сумасшедшей. Разве королеву лжи не заперли, не охраняют денно и нощно? И все же Плавтина с ней разговаривала. Уже два раза. Она была в этом уверена. Рассуждения этого странного зловредного создания вернули Плавтину к ее пугающей телесности.
Сразу после этого она решила отправиться в экспедицию. Отстраниться, все хорошо обдумать. Успокоиться. Какой вздор! На самом деле здесь она столкнулась с темнотой внутри себя – той, что объединяла в одно целое неизбежность смерти и возможность давать жизнь. Чего же хотела Ойке, создавая такое существо – одновременно вычислительное и биологическое, наделяя его такими несообразными функциями, как размножение? Заплутав в капризных ветрах, она взяла курс на место своего рождения, в надежде найти там единственный важный ответ – какова цель? Но ее разум парил, как редкие облака наверху, без очевидного направления. Услышав о возможном возвращении Человека, она не почувствовала того, что должна была почувствовать. В ней не возник мощный, непреодолимый импульс, заложенный Узами. Никакой внутренней тяги, заставляющей устремиться на поиски таинственного и невероятного выжившего. Конечно, она полетит с Отоном и пересечет всю вселенную, если потребуется.
Однако эту решимость она черпала не из того источника – дело было не во внутреннем императиве, который у Отона или Плутарха включался механически и неумолимо. С ней это больше не срабатывало. Или по крайней мере – срабатывало не так хорошо, как прежде. Словно волны при отливе, Узы в ней отхлынули, оставив за собой расстояние, пустое внутреннее пространство без очевидных и неоспоримых правил поведения – голый песок, на котором она нарисует то, что сможет или захочет, – а возможно, свой отпечаток на нем оставит судьба.