Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пошел, держа веревочку от санок. Зима была в самом разгаре. Наверно, небо было затянуто тучами, и звезд не было видно. И еще, наверно, было поздно, потому что я не увидел светящихся окон. А может, и не так уж поздно: телевизоров не было, и зимой люди рано ложились спать. Мороз был сильный, мне обжигало щеки, но внутрь он не проникал — мама хорошо меня укутала.
Я отошел от от дома шагов на двадцать и остановился. Я думал.
Первая мысль была — пойти к Авдотье. Она работала в пекарне, я дружил с ее дочкой Лидой, моей ровесницей. Их дом был недалеко от нашего. Но что я ей скажу? Я тогда не мог определить словами, что я чувствовал, но, скорее всего, это был стыд. Мне было стыдно прийти ночью к кому-то с санками, к которым была привязана наволочка с моей одеждой и обувью.
Вторая мысль была сложнее. Летом меня взяли с собой на сенокос. Мы плыли в огромной лодке, в которой поместились лошадь, палатка, еда, косы, грабли и люди. Когда мы проплывали мимо высокого берега, совсем рядом с поселком, я увидел там углубление и спросил у отца, что это. Он сказал:
— Пещера. Точнее, грот. Такое пространство.
— А кто его сделал?
— Река. Когда река разливается, она вымывает мягкие породы, и там образуются пустоты.
Вот об этой пещере я и вспомнил в ту ночь. Она была не очень высоко, и там теперь снег, я дотянусь до нее. Но тут мне пришла в голову отрезвляющая мысль: я не найду эту пещеру в темноте. И еще более трезвая мысль пришла вслед за нею: я не дойду до нее по сугробам, которые были выше меня И все-таки какое-то время я обдумывал эту пещеру: как я сделаю из снега еще одну стену, оставив в ней дырку, чтобы пролезть, и заткну эту дырку наволочкой. Там можно будет сидеть на санках. А завтра пойду в пекарню и попрошу у Авдотьи хлеба и спичек. А дрова возьму возле нашего дома, все будут на работе, так что никто не увидит.
Я понимал, что это я просто так думаю, что я туда не пойду.
Оставалось идти к ненецкому чуму. Там жила семья, потерявшая кормильца. Его звали Лойко, не помню, это фамилия или имя. Он ловил рыбу и упал, стукнулся головой о борт лодки, потерял сознание и утонул. Рыбачившие недалеко ненцы не успели прийти ему на помощь.
Я подумал о матери Лойко, старой мудрой Марье. Я очень уважал ее и немного боялся. Не то что боялся — мне казалось, что она видит меня насквозь и все обо мне знает. В чуме были еще вдова Лойко и их дети. Им помогали другие ненцы. Мои родители тоже им помогали, отец сам относил уток, куропаток и рыбу, мама передавала с кем-нибудь муку, чай и сахар. Потом уже я узнал, что отец выдавал им после забоя тушу оленя, как если бы они работали на станции.
Но я не пошел к Марье. Чум был пределами поселка, и мне стало страшно: я боялся заблудиться. И еще я понимал, не осознавая этого до конца: то, что случилось — это внутри семьи, и нельзя никому об этом рассказывать.
И тогда я повернул к дому и заплакал. Мне тут же открыли дверь. Я не сразу смог говорить, но когда рыдания перешли в всхлипывания, я сказал, что больше не буду.
Мне никогда не напоминали об этом эпизоде, а я никогда больше не заикался об уходе из дому. Но что-то произошло со мной той ночью. Быть может, я понял тогда меру своего одиночества и беспомощности, застряв между стремлением к свободе и семейными узами.
Мама рассказала мне потом, уже после того, как я поступил в университет, что они с отцом стояли тогда в сенях в домашней одежде, дрожа от холода, и готовы были сдаться. Они думали, что я тут же попрошусь домой. Я стоял, держа веревочку от санок, более получаса. Мне не хватило до победы нескольких минут.
Сейчас, думая об этом, я пытаюсь понять, почему я сдался, что удержало меня от поступка. И прихожу к смешному выводу: все дело в веревочке. Прийти к кому-то — к Марье, к Авдотье — без санок я еще мог бы, соврал бы, что заблудился — врать я умел. Но эта веревочка спутала все карты, а бросить санки и пойти без них ума не хватило. Мне было тогда три с половиной года.
На первый взгляд, это была просто неудачная воспитательная мера. Меня не спросили, почему я хочу уйти. Меня поправили: так нельзя. Но если задуматься, эта ситуация могла означать другое: я им не был нужен. Отцу надоели дети, которые рождались только затем, чтобы умереть, оставив в памяти бессонные ночи, отчаянные попытки их спасти, глубины маминого горя после их кончины. Мама чувствовала себя обиженной и униженной. Она мстила ему, уничтожая все его следы на Земле, в том числе меня. Конечно, не осознавая этого. Ведь она — жертва, а жертва всегда права. Может быть, мои два брата и сестренка были умнее меня: родились, посмотрели и смылись. Самой умной из нас оказалась Танюшка: ушла через полгода после рождения. Жаль, что я разминулся с нею.
Сужение внешнего пространства
Какое-то время я лидировал среди мальчишек поселка. Им нравились игры, которые я придумывал, пересказы прочитанных книг, увлекало мое стремление исследовать незнакомую территорию.
Нашей любимой игрой стал бег мустангов. Мы мчались через поселок к реке, стараясь не наступить на щепку, палку или камешек. За нами неслись мустангеры, разумеется, воображаемые. Тот, кто наступил, считался пойманным и отходил в сторону. Обманывать не было принято, к тому же мы договорились: кто наступит и продолжит бег, исключается из игры навсегда. Победителем был тот, кто добегал до реки первым. Это было захватывающе: лететь через поселок, не давая себя обогнать, и в то же время следить за тем, куда ступает твоя нога.
Мое лидерство поддерживал отцовский бинокль. Я распоряжался им по праву собственника и определял, чья очереджь смотреть, кто следующий, стараясь быть справедливым.
Но вскоре моему лидерству пришел конец. Однажды вечером мама сказала как бы между прочим:
— Саша, вы носитесь по поселку как сумасшедшие!
— Ну и что? Кому это мешает?
— Не в этом дело. Не забывай, что твой отец — директор станции.
Я не