Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вижу конечную остановку, это «Виа ди Монте Савелло», трамвай вот-вот тронется. Я захожу в него и сразу иду к кондуктору.
— Я еврей, — шепчу ему. — Немцы меня ищут.
Не глядя в мою сторону, он говорит:
— Садись здесь, рядом со мной. Никуда не уходи!
Я подчиняюсь.
Трамвай отходит от остановки — и долгое время я ничего не буду знать ни о маме, ни об остальных.
Глава 3
Небо темное, дождь все идет. Трамвай похож на осколок дня, который движется в ночи. Кондуктор не смотрит на меня, делает вид, что мы незнакомы, но иногда поворачивается в мою сторону, чтобы проверить, на месте ли я.
Я на месте. Куда мне деваться?
Я съеживаюсь на сиденье, обнимаю коленки, закрываю глаза — кажется, что я обнимаю маму, чувствую ее запах, ее гладкую кожу, ткань платья с ароматом яблок, которые она прячет в шкаф и достает в голодные дни. Мои ботинки пачкают сиденье, но когда я замечаю грязь, она уже подсохшая, и ее легко смахнуть, как пыль. С закрытыми глазами я думаю о маме, вижу ее в грузовике и хочу крикнуть: «Беги, Джинотта, беги!», но голос меня не слушается, слова умирают в горле.
Я упираю подбородок в колени, трамвай движется вперед. Люди входят и выходят, их голоса спокойны. Конечно, ведь они не евреи.
«Евреям никогда не будет покоя», — все твердила бабушка, рассказывая о гонениях и погромах. Я не хотел ее слушать, трагедии — это не по мне, я каждый день стараюсь найти чему радоваться. Но сейчас, после того что случилось в гетто, я понимаю: бабушка верно говорила. Евреев всегда будут преследовать, нигде не безопасно, в любой момент нас могут выгнать из дома и отправить на смерть.
Трамвай резко останавливается, от удара я чуть не падаю, хватаюсь за поручень и ставлю ноги на землю, чтобы держаться покрепче. Нам только что перерезал дорогу фургон. Огромный черный фургон, вслед за которым едут четыре мотоцикла.
— Да чтоб тебя… — ругается водитель.
Рядом со мной сидит мужчина, похожий на профессора. Он говорит, что немцы ведут себя так, словно они хозяева Рима, творят все, что им вздумается, и у всех кишка тонка дать отпор.
— Разве не так? — спрашивает он.
Пассажиров мало, никто ему не отвечает.
Мужчина вздыхает, достает из кармана половину потухшей сигары, смотрит на нее, вертит в пальцах, словно не знает, что с ней делать, потом снова кладет в карман. У него черные волосы и борода, кожаная сумка так набита, что кажется, вот-вот лопнет. Я хочу спросить его, вдруг он знает, как прекратить облаву, кто может остановить немцев и прогнать их из гетто, из Рима, из Италии. На мгновение наши глаза встречаются. Он смотрит по-доброму, я — со страхом. Я отворачиваюсь к окну: не хочу, чтобы он со мной заговорил и запомнил меня.
На улице настоящий потоп. Люди идут с зонтиками, прикрывают головы пакетами, картонками, редкие военные машины медленно едут с зажженными фарами, и щетки тщетно стараются смахнуть воду с лобовых стекол. По водостокам бегут ручьи, унося листья, деревяшки, птичьи перышки.
Немцы повсюду, черные, как выползшие из гнили тараканы. Отсюда я не вижу свастику на их шлемах, но знаю: она там, сбоку, над ухом. Именно на нее я смотрел, пока мама говорила, что я не еврей, что я забрался в самое пекло. Я смотрел на свастику в когтях орла, мама кричала «Беги!», а я не мог двинуться с места.
Трамвай останавливается, люди выходят и заходят. С улицы тянется запах сырости, так же пахнут одежда, свертки, что у пассажиров в руках или за пазухой. Вдруг один из свертков зашевелился и заплакал. Это младенец. Девушка, которая его держит, еле стоит на ногах и очень бледна.
Какой-то старик встает, уступая ей место.
— Проходи, садись, — говорит он.
Девушка качает головой:
— Я выхожу на следующей. — Но она не двигается с места: только что вошли четверо фашистов, и один их вид наводит страх.
Она тоже еврейка. Сердце сильно стучит у меня в груди, словно я пробежал от Борго до Термини не останавливаясь. Оно бьется в горле, в животе, в ушах, во всем теле, словно узник, который хочет вырваться из клетки.
Фашисты переговариваются вполголоса. Один задевает меня штанами. От их одежды пахнет мылом и сигаретами, волосы приглажены бриолином.
— Вот что случается, когда обманываешь немцев, — говорит один самодовольно. — Восьмое сентября[12] по-настоящему разозлило их, и теперь немцы уничтожат предателей. Вы же знаете, сейчас погромы по всему Риму. Наконец-то мы избавимся от евреев!
Старик смотрит на них так, словно хочет испепелить. К счастью, те не обращают на него внимания. Иногда хватает одного взгляда, чтобы тебя отправили в тюрьму на Виа Тассо, где пытают заключенных.
Худой фашист говорит, что Гитлер и Муссолини отвоюют Италию, создадут империю, что союзники недостаточно сильны, чтобы побить Немецкого волка.
На губах старика появляется что-то вроде улыбки. Фашисты ее не замечают. Они продолжают говорить про Муссолини и Гитлера, про евреев, словно мы — вши, которых надо вывести на корню.
— И-мен-но! — говорит второй фашист.
Женщина так крепко прижимает ребенка к груди, что тот вновь принимается плакать. Если они спросят у нее документы, то арестуют, с ужасом думаю я.
Наверное, старику это тоже приходит в голову, потому что он забирает у женщины сверток с младенцем.
— Иди ко мне, дружок, — говорит он, — у мамки твоей сегодня голова не на месте. — Потом он обращается к девушке: — Мари, проснись! Вот, подержи ключи, — командует он, протягивая ей ключи с брелоком. На брелоке изображен папа, такие продаются