Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иоахим поддержал меня: «Да, конечно, память превращается из руин в новодел или палимпсест, где поверх первого слоя кладутся всё новые и новые слои. Это как раз то, о чём я тебе твержу: самый честный способ реставрации — анастилоз. Ты не трогаешь сохранившиеся куски здания, а собираешь разрушенные, лежащие в развалинах, и восстанавливаешь их, встраиваешь обратно. Если же что-то рассыпалось в пыль, то мы признаём, что изобразить это заново невозможно».
Милый Иоахим, как ты был прав. Ты раньше меня понял, почему попытки стереть память и извлечь из себя пережитое безумие глупы.
Моё поражение выглядело так. Получив погребальную весть от Хильды, я попытался всё забыть. Переехал ближе к центру Штутгарта и снял квартиру у Технического университета, где начал писать диссертацию. Провалился в яростную городскую жизнь, чтобы стереть прежнего себя — пусть ценой того, что забуду степь. Я читал газеты и детективы, посещал магазины готового платья, диспутировал новости. И когда сознание моё превратилось в вечно несущийся куда-то вихрь, я попытался воздвигнуть на месте памяти храм прошлого, чтобы посещать его — но не жить там постоянно.
Однако эти наивные попытки стереть прошлое не сработали. Забвению подлежит лишь то, что начало исчезать само, без принуждения. Если руины не разрушаются, а упрямо высятся, никаким бензиновым дымом и огнём реклам их не застишь.
Размышляя об этом, я увидел листок, пришпиленный на доске нашего факультета: реставраторы ищут химиков, которые желают участвовать в экспедициях и возвращать древние камни к жизни. Так я познакомился с лучшим спорщиком в моей жизни, Иоахимом. После той недели в Гейдельбергском замке, когда мы подбирали щадящую мастику для ранимого красного песчаника, я и придумал мнемосинтез.
Если уподобить память взорванному храму, то надстраивать над ним новодел — путь к уничтожению подлинности. Почитать же место, где он стоял, как святое не получалось, так как прошлое тут же присылало своих призраков. Поэтому я решил прибегнуть к анастилозу. Но то, что я называл мнемосинтезом, было чуть сложнее этого реставраторского метода.
Недостаточно опознать подлинные воспоминания, решил я, — надо окружить их столь же точными, подробными фрагментами реальности. Я надеялся на исцеляющую силу самого поиска этих фрагментов. Мне думалось, что, возрождая его в мельчайших деталях, окружу самую страшную из развалин таким ансамблем, что она останется чем-то вроде дальней незаметной комнаты.
Вдохновившись этой концепцией, я начал действовать. Сначала навестил сына почившего дяди и вытряхнул из него родословную Бейтельсбахеров до начала восемнадцатого века: кто откуда приехал, где поселился, у какого дворянина купил усадьбу и так далее, так далее.
Выяснилось, что дядя не очень-то тревожился о сохранении семейной истории, но одна реликвия у него всё-таки осталась. Это был номер газеты, из которого следовало, что совет кантона такого-то протестует против открытия нового трактира в такой-то деревне на перекрёстке дорог туда и сюда. Михаэлю Бейтельсбахеру достаточно его заведений там и тут, тем более чрезмерное употребление крепких напитков давно стало проблемой для кантона. (Все топонимы, кстати, я записал и сохранил на случай, если мой сын, которого я назвал в честь друга Иоахимом, однажды заинтересуется историей рода.)
Так вот, отцовская и материнская ветви были из соседних деревень, и я решил выяснить всё разом и поехал в Эльзас. Целый день я бродил среди построек, сложенных из мшистых глыб, вычисляя, где же наши дома и трактир. Затем плюнул и поговорил со стариками. Один из них пригласил к себе, и, зайдя в дом, я отшатнулся: фордерштуба напоминала нашу. Прялка присела в книксене, чуть поклонился комод. В лёгких застрял крик — мнемосинтез требовал техники безопасности.
Студентов-колонистов я расспрашивал более осторожно. Из новоприбывших не нашлось никого из нашего степного угла. Зато все помнили свои колонии, сады, песни — детка, кот уснул в снегу — и чертили планы полей. Черноморский край разросся в моём сознании и превратился в отдельную страну со взгорьями, озёрами и сеткой дорог, в которых я теперь разбирался.
Среди дядиных бумаг нашлась и обычная карта столетней давности. Колоний на ней было гораздо меньше, но все крупные вроде Нейфрейденталя и Гросс-Либенталя уже существовали. Я всё лучше понимал предков, отправившихся с детьми и скарбом за тридевять земель из благословенных вогезских долин. Они получали больше земли и свободы: у моря было легче построить собственный хутор или найти обедневшего дворянина, готового продать дом с полями и переселиться в Николаев, Одессу или ещё дальше.
Я понял, отчего отец не хотел уезжать. Ответ всё тот же: степь. В ближайших к морю колониях, стоявших на проезжих дорогах, теплилась хоть какая-то жизнь в виде промыслов и торговых разъездов — а в нашем углу жизнь формовала нас, как кирпичи из глины. Угрюмое земледелие, эксперименты отца с садоводством, гадание на колосках, каков будет урожай…
Мир, исторгший меня, уплотнился, сжался и обрёл цельность. Я успокаивался. Мнемосинтез действовал. Боль поутихла. Заполнение зияющих пустот создало почву, на которую можно было встать хотя бы одной ногой. Установилось пусть дрожащее, но всё же равновесие.
Я чуть лучше научился сходиться с людьми. Меня, кажется, полюбили студенты, так как, не особенно боготворя свой предмет, я объяснял почвоведение чётко, кратко и как бы с высоты всей органической химии. Затем я едва не женился. О, это была история…
Отец Иоахима держал адвокатскую контору, занимавшуюся тяжбами насчёт недвижимости. Такой, знаете, герр Строгость с поджатыми губами. И когда его младшая дочь, сестра Иоахима, рисовавшая с восьми лет геометрические фигуры сразу в нескольких плоскостях, заявила, что хочет учиться на архитектора, её долго отговаривали. Иоахим, разумеется, поддерживал. Моего друга тошнило от разговоров о бюро,