Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ей хватает ума не увиливать. Слышу в собственном голосе пронзительные нотки – приметы истерики, грозящей вот-вот прорваться сквозь внешнее спокойствие. Рабыня бросается выполнять приказ, шипит на остальных, чтобы помогли ей с тяжелыми коврами, я же отстраняюсь от суеты.
Все на местах, как я и задумала. Эгисф где-то прячется, стражи его охраняют Электру, а больше никто и не подозревает о моем замысле, и от меня требуется лишь твердая решимость и спокойствие, чтобы довести дело до конца. Силюсь унять неистовое сердцебиение, забыть взгляд младшей дочери и думать лишь о следующем шаге.
В отдалении победоносно трубят рога.
Царь возвращается.
Оглаживаю платье, изображаю улыбку.
Пора оказать ему радушный прием.
23. Кассандра
Склеп, а не дворец. Вижу громаду его из гигантских каменных глыб, вросшую в землю, чую смертный смрад, расползающийся из-под самого основания, перебивая соленый запах ветра.
Вчера я встречала утро на палубе, где собрались в рассветном зареве уцелевшие после долгого путешествия, угрюмые, изможденные. Рдели воды за кормой, в небе разгоралось чудовищное пламя. Мы причалили, и я страшилась сойти на берег. До сих пор ноги мои ступали лишь по троянской земле. Я и представить не могла, что окажусь однажды так далеко от дома. Было худо и тяжко, одолевала безнадежная тоска по прохладным камням Аполлонова храма, по родной его тиши.
Не знаю, на которой неделе тягот морского пути разразилась буря. Даже воины поняли, что вызвана она божественным гневом – ярость, скопившуюся в небесах, ни с чем нельзя было спутать. Запоздалое негодование Афины из-за осквернения храма.
Безумствуя под плетью воющего ветра, вокруг бурлил, вставая на дыбы, мрачный океан, а вспышки молний озаряли кровавую расправу – один за другим корабли разбивались о коварные скалы, людей смывало в море. Вопли гибнущих носились над безбрежными водами, пока ярость богини не иссякла. Но этот берег страшил меня сильнее бури – я лучше б отдалась на милость гневных волн, чем ступать на микенскую землю.
Теперь, когда дворец его завиднелся вдали, Агамемнон вновь собирает переживших бурю и обращается к изможденным воинам с нудной речью. Говорит о славе, ожидающей на родине героев-завоевателей, наконец возвратившихся домой.
Он величаво расхаживает туда-сюда, но воины не глядят на него. А жадными глазами прочесывают берег, высматривая согревшие бы душу струйки дыма, вьющегося над родными усадьбами, холмы, усеянные зелеными деревьями, столь приветливые после голых песчаных равнин, где они жили и сражались так долго, да за такую скудную награду.
Агамемнон вещает о победе, а сам ожесточенно, угрюмо сжимает зубы. Он явно злится, но не потому, что разрушительная буря в щепки разнесла его могучий флот на триумфальном пути домой. Разгневан не из-за гибели множества воинов, последовавших за ним к стенам моего города и осаждавших нас целых десять лет, все время мечтая об этом дне. Нет ему дела до тех, кто не изведает больше объятий своих седовласых матерей, долготерпеливых жен и детей, выросших без отцов, так давно уже находившихся в отлучке.
И даже не от того он в ярости, что корабли потопила, ополчившись на греков, сама Афина, давняя их покровительница. Что награбленные на родине моей сокровища погружаются теперь, кружа в воронке, на дно и всей этой сверкающей роскоши суждено истлеть, померкнув, на песке где-то там, на больших глубинах. Едва ли это его волнует.
Он злится потому, что злость у него в крови. Опять он обижен, опять видит, что его не уважают. Гибель воинов ему нипочем, лишь бы воины эти перед ним преклонялись. Не выносит он их уклончивых взглядов, мрачных, кривых ухмылок, их обыкновения сторониться меня, помешанной, вместо того чтобы с завистью смотреть на царскую пленницу.
Но этот человек, вождь всех ахейцев, и раньше был гневлив, задолго до войны. Вот стоит он, молодой еще, в обширном зале среди других мужчин, шумно оспаривающих один-единственный трофей, и, уязвленный, закипает от бешенства. Вот заносит он блеснувший меч и с размаху перерубает шею человека, простиравшего к нему руки, моля о пощаде, а мальчик, рыдающий тут же, отворачивается, не в силах смотреть на окровавленное тело отца. Свистящим шепотом мечутся в моих ушах отголоски его гнева.
Ветерок лохматит волосы, ну и пусть, его ласковое дуновение будто заживляет мое побитое лицо. Вспоминаю, как умерла Поликсена, молча отказавшись плакать и молить о пощаде. Теперь ее свободная тень бродит по подземному царству, а значит, сестре моей повезло больше, чем нам, всем остальным.
Наше долгое путешествие ко дворцу завершается. Когда буря выдохлась и Агамемнон понял, что все еще жив, да и я, его троянский трофей, цела тоже, то решил: это знак – не без причины боги его пощадили. И был прав, я-то знаю, только об этой самой причине вовек бы не догадался. Извилистой тропой он ведет меня ко дворцу, не терпится ему явиться туда победителем. Знаю, жену он не видел десять лет. Знаю, не осталось в нем и крупицы жалости – последнюю задавил, наверное, дабы, вконец ожесточившись, перерезать горло собственной дочери. И все же удивляюсь: как может он возвращаться в родной очаг вот так, без всякого почтения к Клитемнестре, шествовать в их общий дом вместе со мной, наложницей, идущей по пятам? Слепо веруя в высокомерии своем, что расчеты его оправдаются в точности.
Я же не возлагаю надежд на будущее, знаю ведь, как все обернется.
24. Клитемнестра
Золотой диск солнца поднимается выше, подсвечивая перья облаков бледнеющим румянцем. В теплом воздухе витает надежда.
Где-то там, в окружении холодных теней, ждет предстоящего моя недосягаемая дочь.
Он величаво шагает ко входу во дворец, по бокам стража, позади – войско. Кто-то, спотыкаясь, идет следом за ним – может, раненый спутник, думаю я, но тут внезапно налетает ветер, и за спиной ее взметается темное знамя длинных волос. Зубы сжимаются сами собой.
Я не представляла, какие испытаю чувства, увидев опять его квадратные плечи, властный выступ скрытой бородой нижней челюсти, летящую по ветру мантию, нелепую слегка на предводителе отряда столь утомленных, истощенных, потрепанных мужчин. Опасалась, что сокрушительная скорбь вновь захлестнет, затянет, отбросит меня в то, другое утро. Что не совладаю с яростью и отвращением. Но нет. Он будто незнакомец. Уже не тот молодой человек, когда-то в Спарте просивший моей руки, затаив дыхание, и не тот забравший меня в Микены