Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая запись — от 22 февраля:
Ничего особенного сегодня. Сдал белье в стирку, получаем ящики со снаряжением. Ночью в 2.30 был минометный обстрел, ни разу близко не попало. Мы на ПОБ Рустамия в Ираке. Тут неплохо, хорошая столовая и удобства. Но масса всякой херни, которой надо заниматься. На сегодня все, пожалуй.
Последняя запись — от 18 октября:
Я потерял последнюю надежду. Чувствую, конец мой близок, совсем-совсем близок.
День за днем моя беда набирает силу, как шторм, хочет проглотить меня целиком и унести в неизвестность. Этой-то неизвестности я и боюсь. Почему я не могу просто сдаться и позволить ей сожрать меня? Зачем я так отчаянно борюсь, если опять и опять результат один: наказание за то, чего я и вспомнить не могу? В чем я провинился? Сил нет продолжать эту проклятую игру.
Только и вижу теперь, что мрак.
Он был, как говорится, готов. В последний день, собрав вещи, сдав оружие, он ждал вертолета, на котором ему предстояло отправиться к жене, только что сказавшей ему по телефону:
— Я боюсь того, что ты можешь сделать.
— Ты знаешь, что я никогда не причиню тебе вреда, — проговорил он в ответ и, дав отбой, побродил по базе, сходил в парикмахерскую, вернулся к себе в комнату и там сказал: — А что если она права? Что если я когда-нибудь совсем сойду с катушек?
От этой мысли ему стало очень нехорошо. Но ему от любой мысли теперь делалось нехорошо.
— Служишь тут тысячу дней и доходишь до такой точки, когда наступает день сурка. Каждый день — одно и то же, одно и то же. Жара. Вонь. Чужой язык. Никакой сладости во всем этом. Одна горечь, — сказал он. Он вспомнил первоначальное вторжение, когда ничего такого еще и в помине не было: — Словно сидишь в первом ряду на самом замечательном фильме, какой видел в жизни. — Вспомнил перестрелки в течение своего второго срока: — Я очень это любил. Всякий раз, когда в меня стреляли, это было самое эротическое переживание на свете. — Вспомнил, как в ходе нынешнего срока довольно рано начались плохие ощущения: — Влезаю в «хамви», мы едем, и такое чувство, будто сердце в горле стучит. — С этого началось, сказал он, а потом случилось с Эмори, а потом случилось с Кроу, а потом серия взрывов, один за другим около него, а потом пуля оцарапала ему бедра, а потом случилось с Достером, а потом он стал просыпаться с мыслью: «Твою мать, я еще здесь, это же ужас, это ад», которая сменялась мыслью: «Убьют меня сегодня наконец?», которая сменялась мыслью: «Сам себя угроблю», которая сменялась мыслью: «Зачем сам? Пойду укокошу из них, сколько смогу, пока они меня не укокошат».
— Мне начхать было, — сказал он. — Я хотел, чтобы это случилось. В общем, кончить побыстрее, сам себя или они меня — не важно.
Самое поразительное, что никто не догадывался. Все это уже было тут как тут — сердцебиение, одышка, потные ладони, лихорадочный взгляд, — но по-прежнему в нем только и видели, что замечательного солдата, каким он всегда был, того, кто никогда не жалуется, кто выносит раненых на спине; и когда он вдруг начал настаивать, чтобы во время каждой поездки его местом было правое переднее в головном «хамви», никто не подумал, что он хочет погибнуть, все решили, что это самоотверженность подлинного лидера.
И этот-то замечательный сержант Шуман в один прекрасный день вошел в медпункт, открыл дверь с табличкой «Психологическая поддержка» и попросил помощи у Джеймса Тчапа. А теперь он летит домой.
Он вспомнил слова, которые сказал ему Тчап: «С твоим авторитетом ты, может быть, станешь примером для многих: люди поймут, что не надо стесняться сюда идти».
— От этого у меня стало хорошо на душе, — сказал он. А вот когда у него на душе было совсем неважно — это накануне отъезда, когда он велел одному из командиров своих звеньев собрать все отделение.
— В чем мы проштрафились?
— Ни в чем, — ответил он. — Просто собери всех.
Они пришли к нему в комнату, он закрыл дверь и сообщил, что завтра уезжает. Сказал и самое трудное: что это связано с его психическим состоянием. Сказал:
— Я даже толком не понимаю, что со мной такое. Знаю только, что я не в порядке.
— Надолго? — спросил один из солдат после паузы.
— Не знаю, — ответил он. — Может быть, совсем больше не приеду.
Они окружили его, стали жать ему руку, хлопать по плечу, по спине и произносить ободряющие слова, какие могли прийти в голову девятнадцати-двадцатилетним парням.
— Береги себя, — сказал один.
— Хватани там за меня пивка, — сказал другой.
Никогда в жизни он не чувствовал себя таким виноватым.
Утром в день его отъезда они отправились на задание, а он остался на базе, и, после того как они уехали, он не знал, чем заняться. Постоял немного один. Наконец вернулся к себе в комнату. Включил кондиционер на полную. Когда стало так холодно, что его пробрала дрожь, он оделся потеплее и продолжал сидеть под струей воздуха. Начал смотреть на своем компьютере «Апокалипсис сегодня» и нажал «паузу», когда Мартин Шин сказал: «Когда я был здесь, я хотел быть там; когда я был там, я мечтал об одном — вернуться в джунгли». Он посмотрел этот фрагмент еще раз. Потом запаковал свои лекарства. Собрал несколько упаковок еды, которые не сможет взять с собой, — вяленое мясо, макароны с сыром, копченые устрицы — и оставил парням с запиской: «Приятного аппетита».
И вот наконец настало время идти к вертолету, и он двинулся по коридору. Новость уже знала вся рота, и один из солдат, увидев Шумана, подошел к нему.
— Я тебя до сортира провожу, мне как раз приспичило, — сказал солдат, и этими словами Шуману пришлось довольствоваться как последними — последними, какие он услышал от ребят из 2-16 под конец своего пребывания в Ираке.
Он шел через ПОБ, и ему было нехорошо — болел живот, подступала тошнота. У посадочной площадки выстроились солдаты из других батальонов, и, когда приземлился вертолет, в него впустили всех, кроме Шумана. Он не понял почему.
— Твой следующий, — сказали ему, и, когда через несколько минут сел второй вертолет, ему все стало ясно. На вертолете был нарисован большой красный крест. Он перевозил раненых и убитых.
Вот что он, Адам Шуман, теперь собой представлял.
Он был ранен. Убит. Он закончился.
— Что-нибудь не так? — спросила мужа Лора Каммингз.
— Нет, все нормально. Просто захотелось посмотреть на грозу, — сказал Каммингз. Он тоже был сейчас дома, сидел на передней веранде после того, как проснулся в темноте от грохота взрывов. Нет, это всего-навсего гром, сообразил он и вышел посмотреть на грозу — первую в его жизни за месяцы и месяцы. Он видел, как молнии вспыхивают все ближе. Он почувствовал, что воздух стал влажным. Дождь, когда он обрушился на крышу, когда потекло из водосточных труб, когда вода стала пропитывать лужайку Каммингза и омывать его улицу, зазвучал у него в ушах как музыка, и, слушая, он задумался, который теперь час в Ираке. Два часа дня? Три часа дня? Случилось там что-нибудь? Маловероятно. Что-нибудь плохое? Что-нибудь хорошее?