Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не знаю, – сказал я, имея ввиду «никогда».
– Давай завтра. У меня как раз вечер свободный.
– А ты-то здесь при чем?
– Здрасте. Я тоже хочу знать, как там на Остоженке живут.
Люди думают о нас лучше, чем мы есть, и потому нам приходится быть таковыми.
Нет-нет-нет.
Я сидел за кухонным столом и пил красное вино.
Я напивался этим вечером.
Напротив, в точности, как сегодня утром, сидел Кирыч. Он уже снял костюм, напялил футболку, когда-то лиловую. Ел вчерашнее жаркое.
Я смотрел, как он, мужчина средних лет, крепкой комплекции, чуть навалившись большим телом на стол, накалывает вилкой мясо, ест картошку, хлебает жижицу томатного соуса.
Никогда мы с Кирычем не обсуждали, кто у нас главный. Почему-то не было нужды. Обязанности распределились сами собой, каждый брался за то, что получалось у него лучше – и потому варил он, а посуду мыл я; окнами ведал он, а за полы отвечал я. Я менял постельное белье, а он складывал его в стиральную машину; я выносил мусор, а он покупал пластиковые пакеты для мусорной корзины. Мебелью мы обзаводились сообща; едой и одеждой – как получится, и сейчас уже никто не скажет наверняка, что кому принадлежит. Был, конечно, и денежный вопрос, но и он разрулился сам собой. Ясно же, что мне с моей профессией никогда не заработать столько, сколько ему, финансисту. Я платил, когда мог, а когда не мог, говорил, что не могу.
– Вкусно? – спросил я.
– Да, – не поднимая головы, ответил Кирыч.
– Твое блюдо.
– Мое.
– А я только посуду мыл.
– И что?
– Видишь. Я в этом доме на подхвате.
Разговоров, кто в доме главный, мы никогда не вели, так что каждый мог считать себя хозяином положения. До недавнего времени.
Взять бы и вылить ему на маковку красного винца, подумал я, и потекла бы грязная водица по темечку; у нас была бы первая в нашей совместной жизни драка, разве не прелесть? разве не чудо? Все дерутся, все спорят, Сеня с Ваней даже руки-ноги друг другу иногда ломают, а иные, вон, и на тот свет отправляются и – как знать? – может быть, тоже после страстной схватки.
Кирыч поел. Заварил себе чаю. Он по будням вина не пьет. У него режим. У него все по уму.
А я пил свое красное, думал о том, о сем. Винный алкоголь если не утешает, то хотя бы подергивает все вокруг эдакой приятной веселенькой сеточкой – оглоушивает на приятный манер.
Кирыч снова уселся напротив и, погрев о чашку с чаем ладони, заговорил.
– Когда мне лет двадцать было, на последнем или предпоследнем курсе у меня была подруга.
– Была, ты рассказывал.
– Ее мать овчарок разводила. Один щенок был слабый, и она взяла его домой, чтобы не сдох. Дорогой же щенок, породистый. И вот, мы сидим у моей, тогдашней, в ее комнате, смеемся, а к нам щенок забегает. Я взял его на руки. А он тяжеленный – откормили. Он вырываться начал, а я его выпустил.
– И что? – помолчав для приличия, поторопил его я.
– Так, у меня же дома всегда кошки были, а собак не было. Я мечтал о собаке, но куда в нашу двушку с собакой? Сестра еще с мужем, а тут еще собака. Короче, я выпустил щенка. Не поставил на пол, а выронил просто, как кошку. Щенок упал и визжать начал. Все переполошились. Вызвали ветеринара. Дорогой же щенок, породистый. А я ушел. Взял и ушел просто.
– А что со щенком?
– Не знаю, мы никогда про это не говорили. Она не рассказывала, и я не спрашивал. Видишь? – он посмотрел на меня.
– Что?
– Пора забыть уже, а я до сих помню. Струсил же.
– Ты же не ветеринар. Со всяким бывает. Ну, уронил.
– А я взял и сбежал. Сделал вид, что все окей….
…а потом вы расстались, подумал я, были у вас и другие недоговоренности, куда более важные; и не удивлюсь я, если сейчас она ненавидит своего бывшего однокурсника Кирилла, который… ну, сволочь, ну, подлец…, ну, извращенец….
– Ты прав, – сказал Кирыч, – Не для других же делаем, для себя. Чтобы спать спокойно. Короче, поступай, как знаешь. Я за тебя, – он взялся за свой чай.
– Только на Остоженку я тебя не возьму, – категорично заявил я, – Это моя собака. Мой щенок.
– …«Гардин» – его фамилия «Гардин», – втолковывал я Манечке, выпав с ней в липкую жару.
Мы выбрались из метро и шли прочь от Садового кольца.
– Ага, – она оглядывалась по сторонам, – Сто лет здесь не была. Надо же, будто совсем другая улица.
– Попроси Ашота – будет твоей. Пусть купит вам князь квартирку-пентхаус, – над нашими головами величаво, в медлительных волнах вечерней духоты колыхалась огромная голубая вывеска, сулившая квартиры – одну другой краше.
Ну, и дороже тоже. На днях западные статистики объявили, что эта улица – самая дорогая на планете.
– Ага, – сказала Манечка, – А лучше сразу дом. Ты в спортзал ходишь еще?
– Хожу.
– Возьми меня.
– Решила стать красивой?
Она не ответила – и правильно. Умница-девочка, подумал я, мне твои проблемы не нужны, у меня и своих навалом; зачем мне знать, что комплексуешь ты перед своим красавцем; досталась тебе редкая жар-птица – и красив он, и умен, и богат; и не знаешь, что теперь делать с эдакой роскошью, думаешь, что не заслужила, что уродина – не понимаешь, дура, что сама ты – редкой породы человек, свободна, чиста, по хорошему чиста, не зашорена; в мире так много всего зажатого, неправильно-неестественно-неверно закрученного, что увидишь, вот, свободную, как ветер, толстуху и на руках носить готов.
Потому что живая.
– Я не знаю точно, почему мы идем, – начал я, – Но по идее и ежу понятно, что нас пошлют к чертями собачьим, – договорил я.
– А я не еж, мне непонятно, – сказала Манечка, и дальше бодро маршируя по улице, которая хоть и считалась самой дорогой на планете, но по количеству буераков могла бы тоже претендовать на чемпионство. Получается, измеряли западные статистики не цену, а глупость – то есть неразумность вложений.
– Какая жара. Просто умираю, – она оттянула от груди свой черный льняной сарафан, темные кудряшки ее прилипли к белому лбу.
Сегодня утра прошел дождь, в обед наступила жара, а к вечеру духота образовалась; я тоже взмок.
Хотя это, может, и от волнения было.
Мы шли к любовнику человека, подозреваемого в убийстве, и собирались упросить любовника предоставить человеку алиби.
– Как к церкви-то пройти, – на нас налетела молодая женщина в кружевах, – Куда идти-то?
Молодая-то, молодая, но жизнь ее уже порядком прокоптила – волосы у нее были желтые, а зубы коричневые.