Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там у него тоже не всё шло удачно. В городе, подавленном ещё какими-то соображениями, кипела борьба, в которую Бальцеры могли быть втянуты. Некоторые купцы, краковский жупник Николай Серафин, советник Грашар, Винк и старый Бальцер были обвинены в чеканке и введении в обращение монеты, которая данной ей ценности не имела. Навязали её городу, а беднейшие были потом подвержены потерям, потому что за границей её совсем не брали, или по гораздо худшей цене.
Обвиняли Серафина, Грашара и Бальцера, что торговали этой плохой монетой, заливали ею город и обижали бедных людей.
В самом городе уже вырисовывались два противоположных лагеря, из которых один защищал свою монету, другой против неё возмущался.
Несколько раз доходило до серьёзных столкновений в Ратуше, на Сукенницах, до упрёков и угроз. Жупник Серафин и паны городского совета верили в то, что имели за собой опеку могущественных, влияние своих должностей, а также чернь, которую сумели приманить на свою сторону.
Вождём тех, кто выступал против них, был некий Предбор Хоч, мещанин, человек наглый и любимец гмина, в оборону которого всегда вставал. Он умел приобрести себе любовь бедных никогда не подводящим средством. Имел горячий рот и громко говорил, всегда одно: что бедные не имели защитников, что не было на свете справедливости. Нет ничего более лёгкого, как убедить страждущих бедняков, что они расплачиваются не за собственные вины, а являются жертвами насилия.
Хоча превозносили до небес за то, что вставал в защиту угнетённых. Раньше он кричал по причине поборов, оплат, чиншей, на бургомистров, на судей, на магистров, на войтов, и этим подготовил себе приятелей. В деле монеты, в котором он мог быть прав, ему легко было потом выступить и растолкать даже тех, кто ни к каким бунтам охоты не имел.
Это дело касалось всех… Хорошие деньги выкупали, фальшивыми заливали рынки, грозила всеобщая бедность.
Городские советники охотно бы под каким-либо предлогом избавились от Хоча, но он также имел плечи, родственников, был осёдлым, ни на каком преступлении не давал себя схватить, чернь шла по его кивку; было опасно его зацеплять.
Он тем временем, осмелев, всё острее выступал против советников, ратуши, жупника и купцов, что с ними держались.
Бальцер был в числе тех, кто пускал в оборот много разных денег.
Хоч давно имел на него зуб, потому что тот не отдал ему дочку, хотел ему отомстить.
Несмотря на угрозы, которые со всех сторон подходили к ратуше, на пана Серафина и на Бальцеров, они пренебрегали уличной болтовнёй. Делали своё. Полохие деньги расходились в значительном количестве. Платили ими, говоря, что других не имеют. Доказывали ими, что сами чеканили их нелегально.
Те, которые получали выгоду от этой торговли, защищали их, но гмин, всегда с радостью готовый за что-нибудь пожурить старшин, кричал и угрожал.
Хоч подстрекал. Собирались вокруг него в пивнушках, на кладбищах после богослужения, слушали его и аплодировали.
Жупник Серафин, смеясь, доказывал, что ему это было всё равно, хоть улица кричала.
– Если у них горло не болит, пусть себе кричат! Я от этого не похудею! Бог с ними…
Некоторые шептали, что Хоча следовало бы приманить на свою сторону, но обиженные, которым он навредил, не хотели иметь с ним дело.
Обо всём этом споре Грегор из Санока уже много слышал и пытался склонить Бальцера, чтобы его уладили, но напрасно.
Хоч, которого он знал, ходил в школу Св. Анны с ним вместе, между ними была антипатия, но школьная скамья имеет в себе то, что друзей или врагов создаёт на всю жизнь. Хоч, этот защитник бедного люда, а в действительности амбициозный человек, которому хотелось сидеть в совете вместе с другими, встречаясь с Грегором, поверял ему жалобы, в надежде, может, что они дойдут через него до епископа или в замок. Но Грегор из Санока в дела этого рода вмешиваться не любил. Своё и чужое спокойствие он ценил превыше всего, и говорил, что войну можно было только тогда объяснить, когда её вели для обеспечения мира.
– Эти городские желтобрюхи доведут нас до того, – говорил Хоч Грегору, – что мы над ними сами себе правосудие учиним, когда нам его не дадут те, что должны его дать.
– Смотрие же, – ответил магистр, – с уличными людьми такое дело: сегодня пойдут с тобой на Серафина, а завтра с Серафином на тебя.
– Не дождутся! – говорил Хоч.
Уже несколько раз народные сборища на рынке и в предместьях принимали такие угрожающие размеры, что городская стража и вертельники с трудом их могли разогнать.
Подобные волнения в те времена и по другим причинам происходили не раз, но их легко было усмирить. Случалось, что студенты, которые, по старому обычаю, имели обеспеченный козубалец от евреев, когда назначенными для выплаты его кампсорами были не рады, нападали на еврейские похороны и вынуждали платить откуп.
Этот терпимый в какой-то мере обычай, по наущению слишком рьяных, начинал теперь применяться к подозреваемым в гусизме людям.
Кроме того, между самой молодежью, разделённой на разные группы, приходы и городские кварталы, в которых при пении песен имела право собирать милостыню, доходило до столкновений, когда одна группа обдуманно или случайно вторгалась в границы другой.
Редкий день проходил спокойно в Кракове, где и чужеземцы, и странствующие купцы давали повод к уличным ссорам.
Поэтому городские власти, привыкшие к таким потасовкам, уступающим авторитету власти вертельников, не придавали им излишнего значения.
Лучший знаток характера людей и внимательней присматривающийся к растущему раздражению, Грегор из Санока, беспокоился и предостерегал, особенно Бальцеров и Фрончка, за которых беспокоился.
Не хотели верить в грозящую опасность. Между тем, очевидно, собиралась буря.
Было это в августе, Хоч уже несколько дней собирал толпы, крича и доказывая, что справедливости нет, и что народ должен сам себе её найти.
Другие подстрекатели поили чернь и пытались её склонить броситься на дома жупника и советников. Шло это, однако, упрямо… Суды за насилие были слишком суровы, боялись приговоров, каких имели примеры.
Когда пару раз стянутая толпа разошлась, ничего не начиная, только угрожая и крича, жупник Серафин и советники думали, что это так утихнет и закончится ничем.
Вечером тринадцатого августа Грегор из Санока пришёл к Бальцерам мрачный и молчаливый. Все были дома. Он сел на скамью, ничего не говоря, и только когда Фрончкова, остановившись перед ним, спросила, что с ним случилось, что пришёл с таким грустным лицом, он остро сказал:
– Жаль мне вас, что глухи и слепы.
– В чём? Как?
– Вы должны бы догадаться, – сказал магистр. –