Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я знаю, дядя Иржи. Спасибо.
Может быть, он сам виноват. Раздражается все время по пустякам, пару раз на нее даже прикрикнул. А с ней надо бережно, терпеливо. Аглая – девица нервная. А какой еще она может быть после пережитого в детстве, когда собственная мать пыталась ее убить? Да, у каждого свой крест…
– Ты ведь скажешь мне, Глашенька, если что-то такое… похожее… снова будет? Сразу скажешь?
Она кивнула:
– Конечно. Только я, дядь Иржи, про ногти его вам не вру. Отросли они. А раны – зарубцевались. Так, как будто полгода прошло. Посмотрите сами.
Значит, все же снова фантазии. Новак с грустью покачал головой, осторожно, чтобы не напугать умалишенного пациента, приспустил повязку у него на груди – и поперхнулся дымом. Абсолютно состоятельный, заживший рубец. Пациент принюхался к струйке дыма, широко раздувая ноздри, и издал очень тихий, утробный звук, похожий на ворчанье собаки.
– Потрясающая способность к регенерации! Возьми-ка, Глашенька, у него кровь на анализ.
Аглая вышла за ширму; вернулась, погромыхивая медицинским лоточком. Умалишенный, часто дыша, скосил разросшиеся во всю радужку зрачки на шприц с иглой, пузырек со спиртом и ватку и принялся раскачиваться из стороны в сторону.
– Укол не надо. Укол не надо. Укол не надо!
– Не бойтесь, это просто как комарик укусит, – Аглая обмакнула в спирт ватку, чуть было снова не уронив пузырек, протерла пациенту участок на сгибе локтя и примерилась к вене, чуть тронув ее дрожащим указательным пальцем.
– Давно у тебя, Глаша, в руках такой тремор? – нахмурился Новак.
– Дядь Иржи, ну сколько можно! Что вы за мной следите, как надзиратель? – Она зарыдала и дважды ткнула пациента иглой мимо вены. – От этого у меня и тремор, и что угодно!
На коже больного в местах неудачных тычков проступили маленькие алые бисеринки.
– Никитка не хочет умирать…
– Так, Глаша, дай-ка я сам.
– Оставьте! Я прекрасно умею!
С третьего раза она все же попала и стала набирать кровь, но шприц держала под таким нелепым углом, что игла надорвала вену и выскочила.
– Номер сто три не хочет умирать!
По руке больного потекла тонкая багровая струйка.
– Да что ж ты творишь, истеричка?! – Новак выхватил у нее из рук шприц с небольшим количеством забранной крови, швырнул в лоток.
Уже ругая себя за грубость, решил сначала наложить больному ватный тампон, а потом перед ней извиниться. Он обмакнул вату в спирт и потянулся к больному, но тот вдруг, резко толкнувшись от койки всеми четырьмя конечностями, запрыгнул на подоконник и кинулся в открытое окно.
– Господи!.. – Новак подбежал к окну, ожидая увидеть внизу, на булыжниках, больного с переломанными ногами.
Там, однако же, никого не было. Новак с недоумением оглядел площадь. Поднял взгляд на росший у лазарета кедр. Умалишенный, в казенных трусах и повязке, сидел в прежней позе, на корточках, на толстой, разлапистой ветви и сосредоточенно зализывал рану на сгибе локтя. Заметив доктора, он вздернул верхнюю губу, глухо рыкнул и со звериным проворством спустился по стволу вниз, а потом побежал по краю площади в сторону кладбища, периодически опускаясь на четвереньки.
Я иду мимо темных, рубленых изб староверов. Две корявые бабки в цветных платках лузгают семечки у калитки.
– А что приехал он ихний отряд искать, это токмо для отвода глаз, – визгливо говорит та, что ко мне спиной. – Он тута за нами. Небося знает, что Егорка наш был за белых, а Михалыч…
Ее товарка, заметив меня, дико таращит глаза. Шелуха от семечки повисает на ее нижней губе, она прикрывает губы ладонью. Визгливая оборачивается, упирается в меня слезящимися глазами и тоже в ужасе закрывает рот темными, узловатыми пальцами. Ее рука сплошь покрыта пигментыми пятнами. Ее рука такого же цвета, как ее рубленая изба.
Они молчат, а когда я прохожу рядом с ними, смотрят под ноги, на груду семечной шелухи. Везде – на улицах, в огородах, в распахнутых окнах – при виде меня все умолкают, отводят глаза и закрывают руками рты. Как будто боятся, что изо рта у них выползет что-то, принадлежащее мне.
А я иду через коридор тишины. И я не вижу, но знаю: они смотрят мне в спину и крестятся. Как будто я демон.
Я подхожу к калитке Сычей, и старшая девочка, повторив пантомиму с рукой и ртом, спешно уводит в дом младших. Собака рвется с цепи и заходится лаем, разрывая заговор тишины. Из избы выбегает сначала Таня, жена Сыча-младшего, и застывает, прикрыв рот, на крыльце, а следом Марфа, жена Ермила, с набитым тряпичным узлом. В отличие от всех остальных, она не мешает тому, что копошится внутри, проскользнуть через рот наружу. Она голосит:
– Я готова! Веди меня, пес ненасытный, на муки смертные! – Она выбегает ко мне за калитку. – Все муки приму! К стенке стану! Ты только детишек невинных не трожь! Христом Богом молю! И Таньку не трожь, она ни при чем! Пусть она при детишках будет!
Невинные детишки смотрят на нас из распахнутого окна. Танька тихо подвывает с крыльца. За щелястым забором соседского огорода, одной рукой прикрыв рот, другой раз за разом, как заведенная, крестится пузатая баба.
– Я детей не ем. И баб тоже.
Марфа мутно пялится на меня, наморщив лоб и мучительно пытаясь постигнуть смысл моих слов.
Танька, явно соображающая быстрее и понявшая, что арест отменяется, семенит к калитке:
– Вы блинчиков хотите, товарищ? У нас со вчера остались!
– Вчерашние сами ешьте. Где Сыч, охотник?
– Не виноват он! – завывает Марфа. – Христом Богом кляну-усь!
– Так ыть два Сыча-то, – чирикает Танька. – Ермил Сыч, он еенный муж, Марфин. А я за брата его младшего, Андрона, значится, вышла. И оба охотники. Мой-то, он еще дней десять тому ушел, а вот ейный… – Марфа корчит свояченице страшную рожу, но та делает вид, что не понимает, и продолжает чирикать. – …а ейный сегодня только ушел. С майором, за главного у них который. С утреца пораньше.
Я разворачиваю карту, найденную в сейфе у Деева. Указываю пальцем на точку, обозначенную черным крестом и расползшейся поверх креста каплей крови:
– Куда он их повел? Вот туда?
– Ничего мы не знаем. Нам мужья отчет не дают! – быстро говорит Марфа.
– Отчего ж не туда? Я так рассуждаю, что как раз-то туда! – Танька улыбается безоблачно-идиотской улыбкой; ей почти не приходится притворяться, чтобы так улыбнуться, разве что самую малость.
– Да куда тебе рассуждать, помолчала бы! – бесится Марфа и снова делает страшные глаза Таньке. – Вы ее, капитан, не слушайте, она у нас дура!
– Вы, товарищ, если туда собираетесь, – пропустив мимо ушей оскорбление, продолжает гнуть свою линию Танька, – вы длинным путем не ехайте! – она обводит пальчиком извилистую линию, обозначающую маршрут. – Вы ехайте коротким!