Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но нет, все обернулось иначе. Один из матросов, заметив нас, запрыгал от товарища к товарищу, размахивая на лету руками и тыча в нашу сторону пальцем, пока их воздушные плащи не соприкоснутся, позволив поговорить.
Затем матрос с какой-то ношей за спиной вскарабкался на ближайшую к нам мачту, ловкими прыжками добрался до верхнего рея, встал на него, извлек из вьюка лук со стрелой, натянул тетиву и послал стрелу в нас, а стрела увлекла за собой нескончаемый серебристый линь не толще бечевки.
Прошла она между Гунни и мной, и я отчаялся дотянуться до линя, однако Гунни посчастливилось больше. Пальцы ее сомкнулись на лине, и, едва дюжий матрос потянул ее к кораблю, Гунни щелкнула линем, словно гуртовщик бичом, так что по всей его длине от нее ко мне, словно линь вдруг ожил, пробежала волна – благодаря чему я сумел за него ухватиться.
Полюбить корабль я, будучи на нем пассажиром, а после одним из матросов, так и не успел, но как только наши спасители потянули к мачте и меня, одна мысль о возвращении на борт обрадовала меня несказанно. Умом я прекрасно понимал, что дело мое от завершения еще далеко, что Новое Солнце не засияет на небе само собой, пока я не приведу его к нашему миру, после чего на мою совесть лягут все бедствия, все катаклизмы, предшествующие обновлению Урд. Должно быть, таким же образом всякий простолюдин, порождающий на свет сына, чувствует себя виноватым в родовых муках, а может, и смерти жены и не без причин опасается, что в итоге весь свет проклянет его на миллион голосов.
Однако, пусть даже я понимал все это, сердце мое рассуждало иначе, полагая, что я, столь отчаянно стремившийся к победе, вложивший в победу все силы, потерпел поражение, а коли так, мне снова – как и в роли предшественника – позволят взойти на Трон Феникса, наслаждаться всей связанной с этим властью да роскошью, а главное, вершить правосудие и награждать достойных, в чем и заключается наивысшее счастье всякого из власть имущих. Все это, и в придачу освобождение от неутолимого плотского влечения к женщинам, принесшего столько страданий и им, и мне самому… о чем еще можно мечтать?
Посему сердце мое пело от радости, и, спустившись к исполинскому лесу реев и мачт, к континентам серебряных парусов, как всякий моряк, потерпевший крушение, выбрался бы из моря на поросший цветами берег при помощи множества дружеских рук, наконец-то встав рядом с Гунни на рее, я обнял тянувшего нас матроса, словно передо мной оказался Рох или Дротт, расплылся в идиотской (вне всяких сомнений) улыбке от уха до уха и, дабы не отстать от него и его товарищей, спрыгнул с оттяжки не более осмотрительно, чем остальные, как будто весь мой буйный восторг сосредоточился не в сердце, а в руках да ногах.
И лишь после того, как последний прыжок завершился на палубе, обнаружил, что подобные мысли – отнюдь не досужие метафоры. Изувеченная нога, причинившая мне немало мук, когда я спускался с мачты, запустив в бесконечный полет свинцовый ларец с повестью о моей прежней жизни, не только не докучала мне вовсе, но и казалась такой же сильной, как здоровая. Ощупав ее от бедра до колена (отчего Гунни и собравшиеся вокруг нас матросы решили, будто я повредил ее), я убедился: да, ее мускулы вправду столь же обильны, тверды, как и мускулы другой ноги.
Тут я подпрыгнул от радости, а подпрыгнув, оставил и палубу, и матросов далеко-далеко внизу, кувыркнулся над ними не меньше дюжины раз, точно подброшенная игроком в орлянку монета, однако на палубу приземлился отрезвленным: крутя сальто, я приметил в бездонной тьме звезду куда ярче всех прочих.
XXIV. Капитан
Вскоре нас увели вниз. Говоря откровенно, я сему был только рад. Объяснить это нелегко – так нелегко, что возникает соблазн опустить объяснения вовсе, а вот будь я так же юн, как некогда, в давнем прошлом, все вышло б гораздо проще.
Младенец в колыбели поначалу не видит разницы между собственным телом и окружающими его планками или пеленками, на которых лежит – или, вернее сказать, его тело кажется ему таким же чужим, незнакомым, как и все остальное. Исследуя собственную ступню, он удивляется до глубины души, обнаружив, что столь странная штука – часть его существа.
Примерно так же получилось и со мной. Взглянул я на эту звезду и, увидев ее – пусть бесконечно далекую – узнал в ней часть самого себя, до смешного нелепую, словно ножка младенца, загадочную, точно собственный гений в глазах человека, едва-едва открывшего его в себе. Нет, я вовсе не имею в виду, что эта звезда обладала моим или еще хоть чьим-либо сознанием (по крайней мере, в то время это было не так)… однако существование в двух точках, в двух местах разом, почувствовал не хуже, чем человек, стоящий по пояс в море, так что волны и ветер для него в равной мере не составляют цельной, единой среды обитания.
Посему я шел рядом с Гунни, в окружении матросов, довольно бодро, с высоко поднятой головой, однако, не пытаясь заговорить с кем-либо, начисто позабыл об ожерелье на шее, пока не заметил, что Гунни и остальные сняли свои.
Как же я был потрясен и разочарован! Ставший привычным за минувшие сутки, воздух Йесода рассеялся без остатка, и в легкие хлынул другой, чем-то похожий на атмосферу Урд, но в то же время совершенно ей чуждый – куда гаже, скверней. Должно быть, первый огонь был зажжен в эпоху, ныне непостижимо далекую, но в этот миг я почувствовал то же, что, несомненно, чувствовал кто-нибудь из тех, древних людей на пороге смерти, вспоминая былую свежесть утренних ветров, ныне памятную лишь таким же старикам, как он сам. Покосившись на Гунни, я встретился с нею взглядом. Каждый из нас понимал, что у другого на сердце, хотя в разговорах мы этого не касались – ни тогда, ни после.
Далеко ли мы углубились в лабиринт корабельных коридоров, сказать не могу. С головой ушедший в раздумья, шагов я не считал, и вдобавок никак не мог отделаться от ощущения, будто время на борту корабля ничем не отличается от времени Урд,