Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Море бескрайнее, а корабль наш без капитана,
И еще тяжелей оттого, что время на исходе.
Те, кто занят болтовней о ступенях близости,
Упускают возможность, которую [использовать] обязаны.
Пусть народ передает слова о пользе разума,
Мы – враги разума, наш властитель – сомнение.
Любую тонкую мысль можно постичь внешне,
Платить за невежество неразумных должен учитель.
Мы в гордыне опирались на собственные усилия, тогда как
Дервиш заключает сделку с щедростью благотворителя.
Несмотря на то, что смущение друга смягчило его проступок,
Стараниями ‘Урфи стало ясно, что он виноват.
Гордыню и нежелание подчиниться требованиям наставника поэт считает недопустимыми проступками, но ответственность за поведение ученика, тем не менее, возлагает на учителя. Начало стихотворения демонстрирует типичную «экспозицию», отсылающую к некоторым известным образцам классической суфийской газели, например, к газели ‘Абдаллаха Ансари «Ночь темна, и луна в затмении» (том 1, с. 167) или газели ‘Аттара «Конь хромает, а Путь далек…» (том 1, с. 301), в которых также по-разному развивается тема трудностей пути к Богу.
В другой газели поэт размышляет о свойствах мистической любви, которая приносит неисчислимые страдания и требует жертв от каждого влюбленного, но в конце концов приводит его, претерпевшего все тяготы пути, к постижению вечности и бессмертия:
Мы не знаем никого, кто печали не знает,
Я не знаком с тем, кто мучений не знает.
[Упал] на меня лукавый взгляд, что выхватывает меч,
Он разницы меж пернатыми кумирни и птицами святилища
не знает.
Да будет стыдно перед идолом тому брахману,
Который в святилище (т. е. в Ка‘бе) увидит идола и не узнает!
О Господь, пусть сердце того, кто винит меня в радости,
До скончания веков наслаждения печалью не узнает!
Я жертвую собой вместе с мучениками, ведь печаль —
тайна моих уст,
Рана моя вместе с клинком пластыря не узнает.
Сердце ‘Урфи свободно от всех жизней и смертей,
Оба мира – это Бытие, смерти оно не знают.
Следует подчеркнуть, что культ страдания, жертвенности и мученичества за веру, характерный в первую очередь для шиитского мироощущения, оказал сильное влияние на образный строй персидской газели XVI–XVII вв. в целом и предопределил ее поэтический лексикон и тональность на долгую историческую перспективу. Конвенциональные мотивы мистической газели в интерпретации ‘Урфи приобретают отчетливую шиитскую окраску. Суннитское окружение поэта в Индии подозревало его в приверженности этому толку ислама, и то, что останки поэта впоследствии были перезахоронены в особо почитаемом шиитами Неджефе, подтверждает шиитское вероисповедание ‘Урфи.
В другой газели ‘Урфи мотивы мученичества за веру выражены еще более последовательно и практически лишены связи с любовной темой, которая в стихотворении отодвигается на второй план (указание на нее содержится только в одном бейте). В центре лирического переживания оказываются размышления морально– этического характера:
Снова огонь страданий охватывает хворост нашей жизни,
Осуждение радостей жизни отмыкает замок клетки.
Мой быстроходный верблюд устремился к Ка‘бе,
И святилище пританцовывает, наслаждаясь мелодией нашего
колокольца.
Я тело мученика за веру, и в сладости жертвы
Муха для меня – крылатый посланец из обители ангелов.
То страдание, от которого ищет спасения сама грудь ада,
В саду моей любви – лишь недозрелый плод.
Птицы согласия превратились в жаркое и кебаб
В саду молитвы, где утренний ветерок – мое дыхание.
Хотя давным-давно под моими пинками сдохла собака —
алчная душа,
Из-за ее блудливого нрава я все-таки держу ее на привязи.
Сугубый драматизм избранной темы не мешает поэту использовать для ее разработки бытовые слова и лексику низкого стилистического регистра (хворост, муха, собака, ремень для охотничьих собак, пинок).
Ярким примером реализации этого нового для газели тематического направления можно считать стихотворения с радифом «кровь» (хун). ‘Урфи был одним из основателей этой традиции, поддержанной многими поэтами:
Я соловей той розы, для которой розовая вода – кровь,
Я утка в том море, чья вода – кровь.
Влей крови лоз в мою глотку, ведь у больного любовью
Симптом его лихорадки – кровь.
Не отказывайся от окровавленной добычи, ибо у охотника
Все украшения тороков и стремян – кровь.
Мы безумцы любви, ведь у этой хмельной красавицы
Красота – сплошная рана, а завеса – кровь.
Райский источник посылает пересохшие губы и сердце,
истомленное жаждой,
В пустыню любви, воды которой – кровь.
Какова вода и где ее источник, спросите
У пустыни любви, мираж в которой – одна кровь.
Ты не расспрашиваешь, ‘Урфи, о страданиях,
ведь наше сердце
Тот пьяный, в чаше ответов которого – одна кровь.
В этих произведениях проявилась одна из базовых черт нового стиля, которую Шибли Ну‘мани определил терминами, примерно соответствующими понятию «мотивотворчество», – мазмунсази, ма‘ниафарини, хайалбанди. Поиск тем, не входящих в устойчивый, закрепленный вековым каноном набор, был осознанной установкой сторонников «новой манеры» (тарз-и таза). Включение этих «новоизобретений» (ихтира‘) в жанровый репертуар персидской газели создало прецедент нарушения стилистической однородности ее языка, что и отразилось в представлении о совершенном стихе как о «пестром», «красочном» (рангин). Использование бытовой и даже вульгаризированной лексики, осуждаемой приверженцами строгой классики, стало визитной карточкой индийского стиля. В этом смысле характерна газель ‘Урфи с радифом «нахальный, нахал» (густах):
Тоска по тебе мучит мою душу так нахально
Из-за умильных взглядов, что другие бросают на твое лицо
нахально.
Когда наденешь кокетливые наряды, вспомни обо мне,
Ведь кто-то развязал завязки этой одежды нахально…
Благосклонность друга одаряет тебя вином, от которого
Вечный грешник в момент наказания ведет себя нахально.
В тот момент, когда красота устала от кокетства,
Не бойся, что ты чужой, входи нахально.
Назири Нишапури
Еще одним выдающимся поэтом, покинувшим Иран и навсегда переселившимся в Индию, был Назири Нишапури (1560 – ум. между 1612 и 1614). Он снискал литературное признание еще в юности, переехав в Кашан и став участником многочисленных поэтических состязаний. Наслышанный о щедром меценатстве Могольского двора,