Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Степан Богданыч, мой чудный гид от самого аэропорта и вплоть до квартирки, которую он умудрился мне снять не в худшем месте Нью-Йорка, принадлежал, конечно, к тому подклассу служебных духов, которые, сделав возложенное на них дело (обычно частное, но непростое), бесшумно и беззаботно затем исчезают, махнув напоследок крылом. Вероятно, в виде особой милости он, найдя заодно мне и работу (в том самом издательстве) и познакомив с моим новым боссом, польским евреем, в одинаковой степени бодро и плохо владевшим двумя-тремя языками – по-русски он говорил с английским акцентом, а по-английски – с русским, иврита же не знал, – все же не растворился в воздухе, а дал проводить себя назад, в аэропорт, после чего справлялся раз в месяц по телефону, как именно я тут живу и всё ли у меня в порядке. Квартирка мне очень нравилась, она была во втором этаже, и к самой ее двери подымалась отдельная, очень узкая лесенка; такая гулкая, хоть и деревянная, что я всякий раз совестился наступать на каблук, идя к себе. Судя по всему, именно в таком же месте (только, кажется, в Принстоне) обитал полвека назад и Набоков в особо счастливый (по его признанию) период своей жизни, как раз когда писал самый бездарный свой роман («Приглашение на казнь»). Работа тоже была мне приятна. Но, кроме того, прилетев в США, я поступил в распоряжение еще одного демона, или маклера судьбы, моего старинного приятеля, разбогатевшего эмигранта. Он был младше меня пятью годами; что ж, очень полезно порой сознавать, что другие добились большего, чем ты, а в твоем возрасте добьются и еще больше. Он спекулировал на бирже. Я раз видел его за работой, и тот же Набоков – верней, его Лужин – приходил невольно на ум. Приятель (назовем его Джей, ибо он напрочь забыл свое русское имя) сидел за монитором. Он что-то говорил мне, и я тоже что-то говорил ему, наслаждаясь уютом его дорогого кабинета; сам он выглядел совсем маленьким и сухоньким в своем огромном хозяйском кресле и как-то очень лениво, вскользь, нажимал то одну, то другую клавишу на киборде. Компьютер, понятно, был вхож в сеть, и Джей ждал информации. Вдруг что-то случилось. Я как раз говорил о философах и о том, почему, собственно, их труд безразличен мне, когда понял, что меня не слушают. Казалось, округлый и лысоватый череп Джея (как и у многих, обогнавших свой возраст, он стал рано лысеть) внезапно вытянулся и странно напрягся, тень обозначила гряды бугров выше линии лба, у залысин, тогда как руки, вспорхнув на клавиатуру, мгновенными и быстрыми касаниями выбили молниеносную трель. Еще и еще одну. Казалось, Джей играл что-то такое, что было бесспорно прекрасно, но слышно одному ему. Сравнение с музыкой напрашивалось само. Такие пальцы я видел лишь раз – у русского опального пианиста, игравшего двадцать лет на доске в лагерях и только затем отпущенного на свободу. Джей, конечно, был мастер. И я почти жалел, когда взгляд его так же мгновенно угас, лоб сморщился, он отвернулся от экрана, пробормотал, зевая и улыбаясь: «Ну вот! Сделал пять тысяч…» – и затем спросил: «Так что ты там говорил о Бердяеве?..» Ему-то я, не колеблясь, вручил всю ту сумму, что привез из Москвы. Как он с ней обошелся, осталось для меня навсегда тайной. Он пробовал пару раз что-то мне втолковать и даже подсовывал им лично составленный двухтомный свод правил его фирмы, бравшей деньги в рост у клиентов. Все было зря. Но получал я всякий раз больше, чем ждал, и уже через год перебрался в Нью-Джерси, в тот самый дом на углу, который неторопливо обставил «норвежским деревом», бывшим в моде, и стал проводить тихую, полусонную жизнь, в которой для бодрости были нужны время от времени порции кофе у Люка и его заботы насчет моих книг. Издательства я не бросал в профилактических целях, ибо, кстати сказать, всегда считал, что расчетливое безумие судьбы порой теряется – или теряет в силе – от наших самых ненужных, бесцельных, но систематических дел. Потому-то я редактировал По, переводил Говарда, спорил с Левонским (боссом) и вообще деятельно соизмерял степени личной свободы, данной мне неведомо кем, с тяжестью уз внешнего мира – начиная с визита по ночам покойниц и кончая бессонницей или походом к зубному врачу. Странное дело: именно в США у меня впервые разболелись зубы. Так что не знаю, право, что бы я делал, когда б не Джей. По сравнению с прочими он был мне удобен еще и в другом деле (об этом я чуть не забыл помянуть): он был единственным из моих знакомых, потусторонних и местных, кто знал Тоню и даже где-то походя встречался с ней. В прошлой его жизни – в России – у него, как и у меня, была родня в Киеве. Он даже до сих пор получал оттуда порой письма: не знаю уже, отвечал ли на них или нет. Но вообще, как многие дельцы, он был неравнодушен к почте.
XXXIV
Я всегда полагал, что служебные духи нашей судьбы (вернемся покамест к теме) все между собой близки и даже внешне похожи. Недаром Олби в своей «Лолите» приписал их роли одному актеру, заставив Гумберта Гумберта под конец запутаться в них. Однако ж мой Джей вовсе не был похож на симпатичнейшего Степана Богданыча, у которого к тому же – недопустимая для духа роскошь – была своя собственная, очень любопытная судьба. Его отец возглавлял одно из тех призрачных правительств, что возникали время от времени на территории белых войск до конца Гражданской войны, и потом, уже в эмиграции, после рождения Степана Богданыча, долго еще участвовал в каких-то сложных, ветвящихся и даже скандальных интригах вокруг золотого фонда, этим правительством эвакуированного, но затем потерянного. В итоге будущий американский атташе оказался наследником одной лишь пачки пожелтелых документов, нескольких медалей и печати с орлом, вероятно, дорогой в антикварном смысле. Свой долгий путь вверх он начал чернорабочим – в лучших традициях моралите всех веков, – однако до этого успел покинуть Штаты, окончить в Харбине французский коллеж, поредактировать местную русскую газету, побывать на концерте Вертинского (впрочем, он был совсем