Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закралось ощущение, что рьяная тяга структуралистов докапываться до скрытых в культуре паттернов и структур – нечто противоречивое и несколько проблематичное, а их язык испорчен авторитетами и устоявшимися академическими ритуалами. Многие структуралисты стали перебегать в лагерь постструктурализма. Но граница между двумя течениями часто была размытой: оба они как-никак делали упор на язык, но роковой изъян структурализма (с позиций постструктурализма) был в том, что он «предоставлял привилегии» одной точке зрения, пусть даже грандиозной и всеобъемлющей, в ущерб другой – ведь это выбор, а не истина. Постструктурализм растворил в себе структурализм, признав его поиски структуры и порядка, но сам взрывным образом перерос в бриколаж – воспользовался для создания чего-то нового готовыми, найденными вещами (это аналог коллажа в изобразительном искусстве и ремиксов в музыке). На следующий год после симпозиума, в 1967 году, Деррида опубликовал три дерзкие книги, которые стали новыми залпами на его войне со структурализмом, тогда все еще модным во французских интеллектуальных кругах. Это были работы «Голос и феномен», «Письмо и различие» и шедевр «О грамматологии».
Деррида открыл для себя Америку точно так же, как почти двадцатью годами раньше Жирар, и после деконструкции целое больше не восстановилось в абсолютно прежнем виде – ни для него, ни для остальных. Вскоре Деррида стал суперзвездой: его приглашали с лекциями за границу и даже снимали в кино. Он миссионерствовал в Западной Африке, Южной Америке, Японии и даже в СССР, занял первое место среди авторитетных ученых, которых чаще всего цитируют в научных статьях, поступавших в Ассоциацию современного языка, и от его влияния и центральной роли никуда нельзя было деться: они стали новой ортодоксией. «Америка – ЭТО И ЕСТЬ деконструкция», – торжествующе провозглашал Деррида.
В последующие десять лет Джонс Хопкинс станет рассадником постструктурализма и постструктуралистов. Деррида несколько раз приезжал туда преподавать. В качестве гостей там бывали Люсьен Гольдман, Жорж Пуле, Мишель Серр, Эммануэль Левинас, Ролан Барт и Жан-Франсуа Лиотар. Литературный критик Поль де Ман (с его встречи с Деррида на этом симпозиуме началось длительное и плодотворное сотрудничество – он выступал в качестве «глашатая деконструкции») перебрался в Джонс Хопкинс из Корнелла. Он сказал Макси: «В Корнелле мне живется очень уютно и счастливо, но я чувствую, что должен ввязаться в схватку». Что ж, он ввязался, и без одной-двух бомб не обошлось.
«То было время колоссального интеллектуального брожения, во многом благодаря усилиям французских мыслителей и писателей, – писал Госсман. – Когда структурализм бросал вызов феноменологии и экзистенциализму, а „постструктурализм“, в свою очередь, – структурализму, мы на своем французском отделении кафедры романских языков обнаружили, что выполняем роль посредников между своими коллегами из других дисциплин и французскими maîtres penseurs226: к последним мы имели прямой доступ, и их ореол до какой-то степени окружал и нас. Любопытствующие физики и озадаченные профессора английского языка и литературы смотрели на нас почтительно, ожидая, что мы растолкуем им новейшие тенденции. Дисциплина „французский язык и литература“ жила в те годы кипучей жизнью и была в самом центре гуманитарных наук»227. Как пояснил мне Жирар, американцы, прежде изолированные от модных веяний европейского континента, не понимали, что это цунами – лишь увлечение, позиционирующее себя как истина, мода, которая однажды пройдет: совсем как экзистенциализм, тогда переставший быть модным, и структурализм, уже начинавший выходить из моды. Сегодня, во втором десятилетии XXI века, постструктурализм больше не передовой край науки. Литературоведы, старающиеся быть au courant — «в курсе дела», – теперь сосредоточены на таких новациях, как литературный анализ методами Франко Моретти, работающего с большими массивами данных, или цифровые гуманитарные исследования, или попытки установить, соединяя эволюционную психологию с нейронаукой, каким образом в нашу нервную систему «вшиты» способности к литературному творчеству, эстетическому восприятию действительности и тому подобное.
Одна из важных составляющих la peste, на которую, кстати, почти никогда не указывают, была в том, что американские и британские студенты не обладают тем багажом знаний о философском дискурсе, который есть у французских, а зачастую и у других европейских студентов. В той же Франции, например, философия включена в официальную программу школ старшей ступени; между тем американский школьник в лучшем случае узнает на уроках политологии немножко о «Республике» Платона, немножко о «Государе» Макиавелли – и ничего об идеях за последние лет пятьсот. Более-менее образованный француз владеет лексиконом отвлеченных философских диспутов и может анатомировать их идеи так, как большинству американцев не под силу. Писатель Жан-Поль Арон вопрошал: как вообще может студент, «не подгрузивший в операционную систему своего разума» идеи Платона, Гегеля, Гуссерля и Хайдеггера, оценить пытливые и заковыристые труды Деррида? Как они вообще могут понять его «загадочные работы»? И добавил: «Вероятно, их аппетит (то есть аппетит студентов) утоляли пара-тройка мощных и наспех вульгаризированных идей»228.
В том числе поэтому авангардная французская мысль завоевала Штаты целиком, от востока до запада, распространяясь, как когда-то корь среди коренных жителей Америки. Страна, которой лихорадочные интеллектуальные моды из Европы были внове, не имела к ним естественного иммунитета. Французские мыслители были нарасхват, и новомодные ученые могли сами назначать себе гонорары. Кафедры образовательных учреждений «влезали в неоплатные долги, чтобы перещеголять соседей, заманивая парижских звезд»229. Французы пыжились от гордости за успех своих «парней» в Балтиморе (в программе симпозиума не было ни одной женщины).
Тодоров, Женетт, Юлия Кристева и другие отправились на гастроли, распространяя свое «священное писание». «Имели место душераздирающие лексические „смены вероисповедания“: в Мэдисоне, Миннеаполисе, Анн-Арборе никто уже не писал о Флобере: теперь там его „прочитывали“. Когда пал Колумбийский университет… вскоре наступила очередь Йеля, который под умелым руководством Анри Пейра когда-то лидировал в исследованиях французского языка и литературы в США». Ирвайн, на тот момент одно из небольших подразделений Калифорнийского университета, стал «предмостным укреплением у „воздушного моста“, связавшего французскую теорию с американскими университетами»230.
* * *
Один французский ученый взглянул на триумф Деррида и отношение Жирара к этому триумфу под иным углом. «Мы знали и понимали друг друга куда лучше, чем американцы, – сказал уроженец Оверни Жан-Мари Апостолид – ученый, драматург, психолог и стэнфордский коллега Жирара. – Деррида мог околпачивать простаков и мнить себя богом. Но нас он околпачить не мог».