Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повторять свой тогдашний эксперимент у меня нет ни желания, ни силы: искусство поэтического перевода умирает — если не в мире, то во мне самом.
Не реализовал я и когдатошнее намерение написать «Самоучитель поэтического перевода» на основе прочитанных мною лекций. Странным, исходя из всего вышеизложенного, может показаться само такое намерение со стороны переводчика предельно субъективного и столь же субъективно на эту тему философствующего. Но наряду с собственными идеями, вкусами и воззрениями (постоянно подчеркивая их личностный характер) я преподал студийцам и курс, так сказать, традиционного перевода, для пользы дела не слишком выпячивая свое ироническое к нему отношение. По той же схеме намеревался я выстроить и «Самоучитель».
Меняющееся отношение к поэзии в нашей стране: десакрализация и, напротив, десекуляризация (то есть выведение за скобки гражданственных мотивов) творчества воспринимаются одними как постыдная деградация, другими — как долгожданное вступление отечественной поэзии и литературы в целом в общеевропейский и общемировой дом.
Здесь мне не хотелось бы включаться в этот спор со всегдашней категоричностью. Но ясно — и на поприще поэтического перевода ясно, и на поприще поэтического перевода ясно вдвойне, — что бескорыстные занятия стихотворством как осознанная или стихийная культурная потребность имеют право на существование вплоть до самых нижних, самых чудовищных кругов графоманского ада. Привнести в этот процесс определенную осмысленность и упорядоченность, научить — в том числе и не обладающих «слухом» — новичков хотя бы чтению нот и правильной постановке пальцев — и, в то же самое время, предоставить талантливому неофиту возможность самообучения и самоусовершенствования — таков был мой замысел, и я приветствую любого, кто возьмется осуществить это на деле.
В 1997 году питерский издатель Вадим Чубарь выпустил однотомники Готфрида Бенна и Уистена Хью Одена в моих переводах (с параллельным текстом, соответственно, по-немецки и по-английски).
На книги обрушился шквал рецензий, в основном разносных, что и немудрено: в тогу рецензентов рядились незадачливые, а потому и неизвестные переводчики; редакторы газет и «толстых» журналов, как правило, отсеивают подобный самотек, но, разумеется, не в случае со мною. «Топоров всех мочит, что ж, пусть испытает, каково это, на собственной шкуре», — рассуждает каждый, засылая очередное злопыхательство в набор. Были, конечно, и положительные рецензии, в том числе и устные. «Половина переводов — Бенн, а половина — лучше Бенна!» — передали мне слова генерального консула Германии в нашем городе. Для традиционного переводчика подобная похвала звучит двусмысленно, но для меня в самый раз.
Больше всего меня, однако же, порадовала такая история. Моя дочь-социолог занимается питерскими национал-большевиками. Желая козырнуть перед ней эрудицией, их вожак сказал:
— А знаешь, Глаша, кто мой любимый поэт? Готфрид Бенн! Слыхала про такого?
— А ты читаешь по-немецки?
— Нет.
— Значит, твой любимый поэт — мой отец!
Да ведь и действительно…
На вопрос о том, почему я не эмигрирую, чаще всего, не вдаваясь в выспренные рассуждения о патриотизме («режиссер должен дышать одним воздухом со зрительным залом» и тому подобное), я отшучивался: «Потому что я ленив. Смотрите, я даже в Москву не перебираюсь…» На вопрос о том, почему я не перебираюсь в Москву, мне было бы ответить куда труднее.
Для любого честолюбивого провинциала путь в Москву был и остается едва ли не единственным. «Я не честолюбив, я самолюбив» — мне нравится эта бунинская формула, но устраивает она меня не на все сто процентов. Такое кредо уместно, когда получишь или знаешь, что получишь Нобелевскую премию.
Впрочем, для ленинградца — а теперь и для петербуржца — исход в первую столицу не является, строго говоря, безальтернативным. В Питере существовал и существует самодостаточный набор вакансий — правда, всего по одной на каждом поприще, зато каждая — с заглавной буквы: Поэт, Актер, Режиссер, Филолог и так далее. Долгие годы — начиная примерно с двадцати трех — я был Переводчиком, а сейчас несколько облыжно слыву Критиком. Зато в качестве Критика Режима меня земляки не воспринимают категорически — главным образом потому, что «Независимая газета» не распространяется в Петербурге.
Но и питерская слава нуждается в московской легитимизации. Первым переводчиком, а точнее Переводчиком, Питера меня признала Москва. Произошло это как-то вдруг — после авторского вечера в ЦДЛ 5 января 1972 года, чему предшествовал целый ряд то драматических, то комических перипетий.
Впервые я отправился в Москву семнадцатилетним школьником. Так сказать, оглядеться. Жил у друзей матери на Ленинских горах, гулял по городу; стоя у Центрального телеграфа, долго потешал прохожих расспросами о том, где находится улица Горького. После Невского, на котором и в окрестностях которого я уже вполне «прописался», знаменитый московский «Бродвей» показался мне настолько непрезентабельным, что я просто отказывался поверить тому, что он именно таков и есть. А очутившись на Красной площади, ошибочно принял Лобное место за общественный туалет и разве что не успел им воспользоваться.
В один из последних дней я решительным шагом отправился в журнал. Разумеется, в «Новый мир». Пожилая тетечка из отдела поэзии приняла у меня стопку стихов и велела зайти через часок. Абсолютно уверенный в том, что меня немедленно провозгласят первым поэтом если уж не Отечества, то родного города и — больше того — выдадут аванс, я истратил все деньги, набив портфель болгарскими сигаретами, из Питера в то время пропавшими, в табачной лавке, на которую забрел на задворках площади Маяковского. Через час я уже снова был в «Новом мире» — и настолько не сомневался в успехе, что даже, помнится, не испытывал ни малейшего волнения.
Тетечка из отдела поэзии повела себя несколько странно. Странным ее поведение показалось мне тогда — странным кажется и до сих пор, хотя и по другой причине. Привожу по памяти ее монолог, адресованный семнадцатилетнему юнцу:
— У вас хорошие стихи. Очень хорошие. Но, понимаете, мы хотим в этом году напечатать новый роман Солженицына. Вы ведь читали Солженицына? Ну, разумеется, я сама вижу, читали. А если мы напечатаем ваши стихи, то напечатать Солженицына нам не дадут. Простите, но мы пока предпочитаем Солженицына. А вы пишите. Всего вам хорошего.
Стопку стихов она мне вернула, по-видимому, та жгла ей руки. Я вышел из редакции, отправился на Ленинские горы, одолжил у хозяев пятерку на обратный билет и уехал в Питер. Стихов своих в редакции и издательства я больше не предлагал никогда. Роман Солженицына (имелся в виду то ли «В круге первом», то ли «Раковый корпус») в «Новом мире» не напечатали тоже. Вернее, напечатали через тридцать лет без малого. Но через тридцать лет без малого и для меня сбылась общеинтеллигентская мечта ранних шестидесятых: мне позвонили и заказали статью в «Новый мир». И вдруг я понял, что мне совершенно не хочется — именно в «Новый мир» — ее писать. И чуть ли не единственный раз в жизни подвел работодателя.