Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прислали нам на взвод 17 пар очков противогазных с предписанием выдать их лучшим стрелкам. В числе этих лучших получил очки и Ванька, тогда как не получил их некто Юшков — старый солдат из запаса гвардии, уже раненый, попавший на фронт вторично после выздоровления. Человек он был прямой, честный, выдержанный, хороший товарищ. Но перед начальниками не лебезил и на глаза им не лез. Под видом шутки я безотвязно донимал этими очками Ваньку и отделенного со взводным, сопоставляя Юшкова с Ванькой. Не раз я доводил их этим до белого каления, за что нам с Юшковым чаще доставалась очередь в секрет и на работы.
С этого времени мы с Юшковым крепко подружились. Я с ним вместе и в землянку устроился, третий с нами был некто Тарамонов, молодой парень из Саратовской губернии. А со своими однодеревенцами дружба у меня порвалась: Васька Ванькин, хотя и не в такой степени, как Ванька, тоже имел наклонность прислуживаться перед начальством.
Собравшись кучкой, мы часто беседовали на всевозможные темы. Например, о боге. Очень многие выдавали себя неверующими.
Но помню такой случай. Однажды в разгар нашей беседы немцы открыли по нашему участку орудийный огонь. Беседа, конечно, прервалась, ребята побежали по окопу в ту сторону, где реже ложились снаряды. Пошел последним, не спеша, и я. По пути попалась землянка, на взгляд покрепче других, и я решил: дай, в нее залезу. Но, заглянув туда, я увидел, что там один солдат, только что шумевший, что он не признает ни бога, ни святых, стоит на коленях и усиленно отбивает поклоны, слезливым голосом взывает: «Господи, спаси и помилуй!» Я из деликатности ничего ему не сказал ни тогда, ни после, а он, бедняга, был так занят молитвой, что меня не заметил.
Между прочим, насчет храбрости. Я себя всегда считал трусом. В детстве я боялся драк, происходивших в престольные праздники. И став взрослым, не перестал их бояться и, конечно, никогда в них не участвовал. Но вот на фронте, в минуты, когда другие впадали в панику, я сохранял самообладание и даже способность шутить. Бывало, если немец начинал сыпать снарядами в то время, когда мы обедаем или пьем чай, все мои товарищи не могли уже есть и пить, в том числе и Ванька Николин, который дома очень любил подраться. А я мог спокойно продолжать обед или чаепитие. Ем, бывало, и смеюсь над ними, что-де они натощак хотят направиться на тот свет, а там еще неизвестно, когда зачислят на довольствие.
Я просто как-то не мог верить в то, что могу быть убит, не представлял, что меня не будет, что я не увижу неба, солнца, леса… Правда, рассудок говорил другое. Как начнут поговаривать, что в ночь идти в атаку, начинаешь рассуждать: после атаки остается по 10–15 человек в роте, попаду ли я в их число? Добровольно на опасные дела я не вызывался. Но, кажется, и тут меня удерживала больше не трусость, а соображение, что, может быть, именно этим поступком я и навлеку на себя смерть и причиню горе и несчастье жене и детям.
Словом, я не был боевым солдатом. Может, я и стал бы таким, если бы был убежден, что война необходима, и что, участвуя в ней, я делаю хорошее дело. Но я был как раз убежден в противном.
Был у нас один черемис — большой, добродушный, доверчивый. Любил поговорить о доме, о жене, о хозяйстве: «Жена мой дома один работает, насеял много, а выжать, наверное, не сможет». Однажды я возвращался с котелком воды и, подходя к своей землянке, встретил его, тоже с котелком.
— Что, чайку вздумал попить? — спросил я.
— Да, надо попить, — ответил он.
И только мы разминулись, вдруг, слышу, звякнул его котелок. Оглянулся, а он лежит с простреленной головой. Так и не попил чайку. В тот же день его и похоронили. Конечно, не он один был убит на моих глазах, но именно его смерть мне почему-то крепче врезалась в память.
Пожалуй, еще тяжелее, чем смерть товарищей-солдат, мне было видеть убитую или раненую лошадь. За что, думал я, эти умные животные разделяют нашу участь? Как-то в окопе я видел, как офицер соседней роты, держа на руках хорошенькую маленькую собачку, гладил ее и спрашивал: «Ну, как, Жучок, пойдешь ты сегодня со мной в атаку?» Я подумал: зачем здесь эта собачка, ведь ее могут убить.
О людях почему-то так не думалось. Наверное, потому, что люди сами это затеяли. Если мы — простые солдаты, пушечное мясо — не были виновны в этом, то в том, что мы, представляющие громадное большинство русских людей, не пытались предотвратить это зло, не боремся с ним, мы тоже виноваты.
Однажды нас в походном порядке долго гнали вдоль фронта. В одном месте остановились, и нам сказали, что в эту ночь мы должны выбить немца из ближней деревни. А пока нам дали привал в лесочке, недалеко от передней линии. До вечера мы были свободны и бродили кто где. Мы с несколькими товарищами подошли к шоссе, тянувшемуся от фронта на восток, в Россию. То, что мы увидели, ужаснуло даже нас, солдат: по шоссе с запада непрерывной вереницей тянулись раненые, окровавленные люди. Некоторые вели друг друга под руки, тяжелораненых везли на повозках, слышны были стоны и хрипенье. Вели и группу немецких пленных, лица их были хмуры, были раненые и среди них.
Неподалеку от шоссе мы увидели, как старенький поп дрожащим голосом отпевал лежавшего на земле убитого молоденького прапорщика. Я подумал: поди, где-то там, в России, его мать еще надеется на возвращение сына, а его здесь уже хоронят. Такие мысли часто волновали меня, когда на марше встречались кресты — памятники павшим, со скромными надписями, сделанными химическим карандашом оставшимися пока в живых товарищами.
Пока шло отпевание, немец открыл по этому месту артиллерийский огонь. На нас это