Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечно меняющийся, но почти всегда неравный баланс любви и чувства долга, которые испытывают родители и дети, – горький и вместе с тем сладкий жизненный опыт. Он – наглядная иллюстрация того, как неточны бывают гены, открывая и закрывая наши эмоциональные шлюзы. Хотя на первый взгляд не существует веской дарвинистской причины тратить время и энергию на старого, умирающего отца, немногие из нас захотят (или смогут) повернуться к нему спиной. Стойкое ядро семейной любви сохраняется и за пределами ее эволюционной полезности. Большинство из нас, вероятно, рады подобным ошибкам в генетическом контроле – хотя, конечно, никто не знает, что бы мы себе думали, работай эта система без перебоев.
Печали Дарвина
В жизни Дарвина было много поводов для горя и печали, в том числе смерть трех из его десяти детей и смерть отца. И поведение Дарвина в целом согласуется с теорией.
Его третий ребенок, Мэри Элеонора, умер в 1842 году, всего через три недели после рождения. Чарлз и Эмма были, бесспорно, опечалены, и похороны оказались для Чарлза тяжким испытанием, однако признаки невыносимых или длительных мучений отсутствуют. В письме своей невестке Эмма пишет, что «наша боль – ничто в сравнении с болью, которую мы бы испытали, если бы она прожила дольше и страдала больше». В заключении Эмма напоминает, что у них с Чарлзом остались двое других детей, которые, несомненно, отвлекут их от грустных мыслей, а потому «не нужно бояться, что наше горе будет долгим»[311].
Смерть последнего ребенка Дарвина, Чарлза Уоринга, тоже должна была оказаться не таким уж и сильным ударом. Он был совсем маленький – полтора года – и явно страдал задержкой умственного развития. Один из наиболее очевидных дарвинистских прогнозов гласит: родители будут относительно мало заботиться о детях, которые настолько неполноценны, что их репродуктивная ценность стремится к нулю. (Во многих доиндустриальных обществах младенцев с явными дефектами обычно умерщвляли; даже в промышленно развитых странах дети-инвалиды особенно подвержены жестокому обращению[312].) В память о своем сыне Дарвин написал небольшую заметку, однако это сочинение не только отдавало клиническим бесстрастием («Он часто делал странные гримасы и дрожал…»), но и оказалось практически лишено каких бы то ни было выражений душевной боли[313]. Одна из дочерей Дарвина позже сказала об этом малыше: «Мои отец и мать были бесконечно нежны к нему, но, когда он умер летом 1858 года, они, едва утихла первая боль, могли быть только благодарны судьбе»[314].
Не стала для Дарвина трагедией и смерть отца в 1848 году. К тому времени Чарлз был полностью самодостаточен, а его 82-летний отец уже исчерпал свой репродуктивный потенциал. Разумеется, сразу после его смерти Дарвин проявлял признаки глубокой скорби и, возможно, страдал в течение нескольких месяцев. Тем не менее в своих письмах он ограничился следующим замечанием: «Ни один из тех, кто не знал его, не поверит, что человек старше 83 лет [так в оригинале] мог сохранить столь чуткий и любвеобильный нрав, равно как и острый ум, безоблачный до последнего». Через три месяца после его смерти Дарвин писал: «Когда я последний раз видел отца, он был очень спокоен; светлое и неунывающее лицо его и сейчас стоит перед моим мысленным взором»[315].
Совсем иной оказалась смерть Энни – любимой дочери Дарвина, которая ушла в 1851 году после продолжительной болезни, начавшейся годом раньше. Ей было десять; до пика репродуктивного потенциала она не дожила всего несколько лет.
В дни, предшествующие ее смерти, между Чарлзом, который возил ее к доктору, и Эммой происходил обмен душераздирающими и одновременно трогательными письмами. Через несколько дней после ее смерти Дарвин написал об Энни коротенький очерк, тон которого разительно отличался от более позднего очерка в память о Чарлзе Уоринге. «Весь ее облик источал радостность и жизнелюбие, и каждое движение ее было пронизано жизнью и энергией. Так упоительно и радостно было смотреть на нее! Ее дорогое лицо и сейчас встает передо мной; помню, как она иногда сбегала вниз по лестнице с украденной понюшкой табаку для меня и вся сияла от удовольствия, что доставит удовольствие мне… В дни последней короткой болезни ее поведение было без преувеличения ангельским. Она ни разу не пожаловалась, никогда не капризничала; была по-прежнему внимательна к другим и преисполнена самой нежной, трогательной благодарности за все сделанное для нее… Когда я подал ей воды, она сказала: «Благодарю», и это были, я полагаю, последние драгоценные слова, которые произнесли ее милые губы в мой адрес». В завершение Дарвин пишет: «Мы утратили радость нашего дома и утешение нашей старости. Она должна была знать, как мы любили ее… О, пусть она знает, как глубоко, как нежно мы всегда будем любить ее дорогое, веселое лицо! Благословляю ее»[316].
Введем в анализ печали Дарвина немного цинизма. Судя по всему, Энни была любимым ребенком. Она отличалась умом и талантом («второй Моцарт», как однажды сказал Дарвин), а эти достоинства, несомненно, подняли бы ее ценность на брачном рынке и, следовательно, ее репродуктивный потенциал. Кроме того, она являлась образцом великодушия, высокой морали и безукоризненных манер[317]. Триверс сказал бы, что Эмме и Чарлзу удалось заставить ее содействовать их инклюзивной приспособленности в ущерб собственной. Возможно, анализ «любимчиков» подтвердил бы, что они чаще обладают ценными свойствами такого рода – ценными с точки зрения генов родителей, но не всегда ценными с точки зрения генов ребенка.
Спустя всего несколько месяцев после смерти отца Дарвин объявил, что его печаль прошла. В одном из писем он ссылается на «моего дорогого отца, думать о котором сейчас – самое сладкое для меня удовольствие»[318]. В случае Энни такой момент не наступил никогда – ни для Эммы, ни для Чарлза. Другая их дочь, Генриетта, позже напишет: «Можно сказать, что моя мать никогда полностью не оправилась от этого удара. Она очень редко говорила об Энни, и в таких случаях в ее голосе всегда ощущалась неизбывная печаль. Мой отец был не готов бередить эту рану и никогда, насколько мне известно, не говорил о ней». Через двадцать пять лет после смерти Энни он написал в своей автобиографии, что воспоминания о ней по-прежнему вызывают у него слезы. Ее смерть, писал он, была «единственным безмерно тяжелым горем» для семьи[319].