Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот прочистил горло и харкнул на пол. Свету передернуло от мерзости, как в ту ночь, когда она впустила Артема в общагу через окно столовой. Сбегая, он — не то от нервов, не то забывшись — харкнул прямо на пол. Свете пришлось уничтожить улику рукавом любимой пижамы. Она перестирала ее четыре раза, прежде чем снова смогла надеть.
Артем повернулся к Стасу своим безбровым лицом.
— На пароме были бабушка и дед, — начал он с вызовом. — Больше никого у нас не осталось. Нас отправили в детдом. Там было плохо. Издевались. Били. За все подряд. Некоторых забирали на несколько дней, потом привозили обратно. Никто не говорил, куда и зачем, но мы все понимали. Ромку так увозили несколько раз. Он потом пытался перерезать вены, но спасали. Выхаживали. Если б умер, было бы плохо для статистики. Когда он украл на кухне нож и дважды всадил себе в сердце, меня наказали очень сильно.
Артем поднял руку, растопырил пальцы: кожа была спекшаяся, неровная, слишком плотно прилегала к костям. Птичья лапа, ни дать ни взять. Из них троих он был самым сломанным снаружи — и, наверное, уже не подлежавшим восстановлению внутри. Света догадывалась об этом, но все равно твердила Артему при случае: «Это поможет. Нам всем потом станет легче. Должно стать». Эгоистично, конечно. Он был неисправным снарядом их маленькой команды — никогда не знаешь, когда рванет, но в том, что рванет, не сомневаешься. Но без него устроить все не получилось бы. Не говоря уже о том, что после Бычка Света наконец вспомнила, как это — спать спокойно.
— Масло, — лаконично сказал Артем, сжав и разжав уродливые пальцы. — Но хотя бы у Ромки все получилось. Он никогда не рассказывал, что именно с ним делали. Но я ж его брат. Близнецы все чувствуют и понимают без слов. В общем, первый удар был слабый. Нож застрял в грудине, но не зацепил сердца. Ромка мог бы выжить — но ради чего? Он очень тяжело дышал и смотрел на меня. Уже не мог говорить. Все вокруг было в крови. Но он не хотел, чтобы я звал на помощь. Он хотел, чтобы я сам ему помог. И со второго удара все получилось.
Света посмотрела на Стаса: ну же, давай, поражайся, пугайся, испытывай что-то эдакое — тебе только что рассказали об убийстве собственного брата. Но — никаких эмоций. Наверное, на утренниках в детском саду его ставили на роли без слов, желательно в маске. Гусь-лебедь номер одиннадцать или Дерево какое-нибудь.
И вот сейчас — он мог бы сказать что-то, даже не чувствуя ничего. Крохотное усилие, и — «Это так ужасно, мне жаль». Боялся, что учуют фальшь? Не хотел зацепить Артема, ощущая исходящую от него опасность? Света могла это понять. В Артеме сидело что-то такое, о чем инстинктивно понималось: шутки шутить здесь не стоит. Может, это была невидимая печать братоубийства из милосердия, все равно остающегося братоубийством.
— После детдома поступил в техникум. Ненадолго, выгнали за драку. Воровал. Попался и отсидел четыре года. Хотел к Ромке… — Артем глубоко вдохнул и отвернулся. — Короче, путь в нормальную жизнь мне заказан. Буду таскать ящики за копейки, пока не сдохну.
В воздухе опять повисло непроизнесенное, но явное «И это твоя вина».
Настал черед Светы. Она ждала этого — наверное, с первого сентября, когда после общей с математиками пары побежала не на тусовку в честь поступления, а к себе в комнату, задыхаясь от обрушившейся на нее лавины ярости. Она ждала этого — и часто представляла, как это будет и что она почувствует потом. И даже когда в ее перманентно тусклом мире с появлением Дани забрезжил свет, она знала, что этого света не будет достаточно, пока Стас Гордиенко ходит по земле.
— На «Анне Ахматовой» погибла мама. Родственники футболили меня между собой, пока я не оказалась у бабушки, уважаемой учительницы физики из небольшого городка. Она жила — да и сейчас живет, если тот еще не сдох, — со своим сыном от первого брака. Он ни дня в жизни не проработал, но при этом всегда был компанейским человеком. Поэтому у нас на кухне, пока бабушка в школе до ночи проверяла контрольные, всегда бухали какие-то мужики. Я называла их дядьками.
Дядьки постоянно гремели стаканами, курили и громко разговаривали. Бабушка говорила мне «доиграешься!», но я не понимала почему. Она заставляла меня сидеть у себя в комнате и не высовываться, пока она не придет с работы. Уже в первом классе я понимала, что могу не успеть заскочить на кухню до прихода дядек и тогда останусь без обеда. В туалет выходить тоже было нельзя. Бабушка мне для этого купила горшок. Да, Светочка, ты уже взрослая, но лучше так, чем ходить их провоцировать, — с издевкой перекривила Света. — Я взбунтовалась аж в двенадцать, представляешь? Достали голод и горшок. Подумала: какого хрена я в своем собственном доме (ну, так мне тогда казалось) не могу просто сходить в туалет или сделать бутерброд? И я начала делать это вопреки бабушкиным запретам. Дядьки оказались не такими уж и страшными. Они не мешали мне кушать, интересовались, как дела в школе, иногда даже приносили какие-то шоколадки… Я тогда думала: вот бабушка дурочка. А потом один из них ущипнул меня за задницу и похвалил: «Ну неплохо, Светка!» Это был папа моей одноклассницы.
Света улыбнулась, и она знала, что улыбка эта была страшной. Она надеялась, что Стас, остолбенело глядящий на нее, тоже так думает.
— Я была настолько шокирована тем, что взрослый мужик так ведет себя со мной, двенадцатилеткой, что решила: ну он же точно шутит! И даже посмеялась вместе с ним. Потом такие случаи участились. Даже когда бабушка была дома, они не стеснялись комментировать мое тело. Пытаться пощупать мою грудь. Когда я поняла, что мне это не смешно и я не могу дальше убеждать себя, что все в порядке, я пожаловалась бабушке. Она обозвала меня вертихвосткой и избила. И я больше ничего ей не рассказывала.
Даже когда один из дружбанов дяди поймал меня по дороге из школы. Он сказал, что бабушка поручила ему сводить меня кое-куда и кое-что забрать. Я, конечно, не поверила, но так боялась показаться невежливой, что пошла с ним. У меня был телефон, но позвонить бабушке не решилась: во-первых, этому мужику такое могло не понравиться, а во-вторых… ничего, кроме обвинений в своей распущенности, я от бабушки не получила бы. Но в конце концов инстинкт самосохранения прорезал мне голос. Я начала молоть какую-то чушь, мол, только что вспомнила, что меня ждут подружки, мне надо идти… Мужик пытался уговаривать меня, но ему это очень быстро надоело. Он схватил меня за горло и потащил к гаражам. И тогда… — Ее челюсти сжались так крепко, что скрипнули зубы. Черта с два она позволит себе сейчас заплакать. — В общем, он начал, но не успел закончить. Какая-то женщина сокращала путь через гаражи и спугнула его. Я убежала. И никто больше об этом не узнал. Ну, хотя бы этот урод к нам на кухню ходить перестал. Я, кстати, тоже перестала. Горшок оказался меньшим злом в конце концов.
С того дня мне начало казаться, что в своем теле я — заключенная. Что оно — вещь, с которой можно делать что угодно, не важно, что мне этого не хочется. Я чувствовала, что тело предает меня, провоцирует все это внимание, и мстила ему тем, что начала резать себя. Мне хотелось верить, что с поступлением и переездом в другой город все закончится. Можешь представить, как я удивилась, обнаружив в списках поступивших знакомые имя и фамилию? Стас Гордиенко. Тот самый мальчик, чью жизнь оценили выше жизней других пассажиров «Ахматовой». Честно говоря, поначалу меня это не задевало. Не сильно. Я увидела тебя только первого сентября на площади. По правде говоря, не заметить тебя было сложно. — Светины губы скривились в презрении. — Ты шел под руку с мамой. Она наслюнявила палец и стерла какую-то грязь у тебя с лица. А ты вел себя, как будто так и надо. Тогда я не знала, что ты — это ты, узнала потом, на первой объединенной паре, на перекличке. И… мне хотелось закричать. Господи, и вот ради этого — ради этой жалкой, никчемной, бесхребетной жизни должна была умереть моя мама? — Уже не сдерживая себя, Света зло рассмеялась. — Вот это — это стоило всего дерьма, через которое мне пришлось пройти?