Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иди домой, раб божий Штычка! Огогой! — произнес он вслух, чтобы хоть как-то разогнать давившую тишину. — Дома обретешь покой свой, согласно декреталиям всесвятым пункту…. Пункт забыл какой. Совсем забыл.
Таким образом беседуя сам с собой, через четверть часа, музыкант вступил в наливающийся ночными тенями Город. Вооруженный замечательным веником, парой штофов, греющихся за пазухой и свертком, подаренным грустным стражем веселого дома. Из чистой тряпицы нестерпимо несло чесноком. Так он домой еще никогда не возвращался.
Город ворочался в полусне, готовясь к ночи, и прохожих почти не было. Лишь бледные людские тени скользили по улицам. Они неожиданно появлялись и так же исчезали в проулках. Поэтому определить, какой власти скучный декабрь назначил существовать сегодня, было трудно. Да и не до того было: рыжая потаскушка и слова святого посланца занимали все мысли полкового флейтиста, шагавшего по расплывающимся чернилами в молоке улицам.
«Вот и все», — печально размышлял он. — «Может, и было бы счастье, да не случилось. Да будь все проклято! Ни покоя тебе, ни радости… Согласно декреталиям не получается, как ни старайся. Одни печали, лопни мой глаз. И все у людей с боку прилеплено. Не там, где нужно. Ищут себе, ищут…»
Что именно ищут люди, пан Штычка так и не додумал, потому что навстречу ему из сгустившейся темноты выплыл тщедушный отставной философ Кропотня. Ноги того заплетались в сложном узоре. Издали казалось, что старый холостяк танцует краковяк. Холодный воздух прихотливо обтекал веселую фигурку. Бывший преподаватель бурно радовался жизни. Приблизившись к флейтисту, пан Кропотня сердечно обнял его поразив винными парами, и подняв указательный палец к губам призвал окружающее пространство к полнейшей тишине, будто любой звук, родившийся под темным небом мог нарушить, сломать установившуюся радость.
— Тссссс! — громко произнес он, закатив глаза в восторге. — Тсссс! Пан хороший! Не то не женюсь!
Выразив, таким образом, все то, что творилось в душе, пьяненький философ похлопал Леонарда по плечу и скрылся, придерживая рукой попавшийся по пути забор. Были в этих суетливых движениях какие-то нервные надежда с весельем. Такие странные, что улица, лежавшая до этого момента в темной беспросветности, по-особому осветилась слабеньким дрожащим светом. Свет мерцал вокруг, а затем таял, тянувшись за маленьким философом.
Глядя вслед тощему силуэту, таявшему в наступившей серости, пан Штычка потер лоб. Странная сверкающая радость не находила объяснения. Она была предметом других миров, заманчивым и чужеродным. Впрочем, и боль, и прочие неприятности были так же необъяснимы. Как необъяснимо было все то, во что просто веришь. Как считал музыкант, вера никогда не требовала доказательств.
Так же не было определенности ни в человеческих страданиях, ни в счастье. Зыбки они были и неверны, словно слабенький ледок на остывшей реке. Сегодня они были, а завтра уже нет. Расстроенный всеми этими мыслями отставной флейтист поправил штофы, выглядывающие из расстегнутой шинели, и побрел домой.
Время теней плелось за его высокой фигурой, множась и переливаясь туда, где царила полная чернота. Показавшийся за палисадником домик уныло серел потухшими окнами, обещая холод и неустроенность. Так оно и случилось. За скрипнувшей дверью пана Штычку ожидали остатки грохувки, оцепеневшей под стоявшими ходиками, хохлившаяся в углу постель и пустота.
Выставив бимбер и остальное имущество на стол, он снял фуражку и лег на кровать прямо в ботинках.
«Иди домой и там обретешь покой» — подумал флейтист, прикрыл глаза и тут же уснул.
Глава 23. Кошка, спасшая Рим
Сам Город за время отсутствия Леонарда поменялся мало. Так, пара пустяков, две — три власти, быстро сменившие друг друга. Летучий отряд польской кавалерии, выбитый деловитыми большевиками. Белый отряд, прошедший окраинами. Зеленые Махно. Еще кто-то совершенно невозможный, выпадающий из общей цветовой гаммы. Кто-то, смердящий месячным бельем, одетый художественно в распоследнее рванье. Такое, что в любых обстоятельствах побрезговал бы носить человек. И этот кто-то вступил в Город ночью и ушел еще до света, оставив напоминанием о себе лишь стук в дверь городского головы, да пару оброненных бессмысленных фраз, подслушанных осторожным паном Кулонским под дверью.
— Ломай, Петро!
— Та, ну, ще стрельнут!
— Та не стрельнут! — неуверенно ответил бесплотный собеседник.
В ответ Петро что-то невнятно забормотал и громыхнул пустым ведром пана градоначальника.
— Щось там? Мука?
— Кошка.
— Да брось ты ее, кошку эту! Блохи от нее и беспокойство одно, — посоветовал невидимый пришелец. Было слышно, как он старательно чесал засевших за пазухой вшей. — Мука е там?
— Нема.
Потоптавшись у закрытой двери еще пару минут, гости, наконец, удалились. Если бы пугливый градоначальник в прошлом не прогуливал занятия в гимназии, то, несомненно, припомнил случай с римскими гусями. Теми самыми из храма Юноны. И налил бы спасшей Город кошке дефицитного молока. Но спокойное время, время молока и латыни ушло, и пан Антоний, судорожно выслушав ночную тишину, отправился спать к пани Ядвиге.
— Кто там, Тоничек? — сонно спросила его сиятельная половина.
— Кошка, Ядичка, — пробормотал он и укрылся одеялом до самого носа. На этом установление этой непонятной недовласти закончилось и наступило очередное блаженное безвластие.
На фоне всего этого, счастье отставного преподавателя стояло большим и сияющим зданием среди прочих нелепиц и условностей. И дело было вовсе не в том, что произошло что-то уж совсем из разряда необъяснимых чудес. Совсем не так. Но случившаяся радость была огромной. И началась с совсем непритязательных обстоятельств. С большой скуки инженера — путейца Коломийца, все свое свободное время посвящавшего прогулкам по станции, где он понуро бродил по платформе вдоль давно не пользованной железной дороги.
Безумие медленно накатывало на него. Ему мерещилось, что мимо летели беззаботно постукивавшие колесными тележками призраки поездов. Литерных, в дымном бархате которых размеренно путешествовали за бокалом лафита, и обычных, пассажирских с жесткими скамьями и табачным угаром. Фантомы разбившегося, расколоченного, разлетевшегося от бури, жить в которой не представлялось возможным. И дышать в которой уже не было сил никому. Простывшие рельсы мирно ржавели под снегом, бесстрастно пролегая из ниоткуда в горизонты. А путеец топал по хоженой тропинке, забираясь далее, мимо маневровых горок и тупиков к выходной стрелке.