Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ты идёшь. Медленно идёшь по той самой тропинке, сжимая пальцы в замок. А он дотрагивается до этих скрещенных пальцев, вечно холодных, к которым не поступает кровь, разжимает своими тёплыми, похожими на паучьи лапки. Берет за руку. Притягивает к себе, сажает на колени. Укрывает огромной толстовкой, чёрной, на молнии, с тонкими белыми орнаментами, которую он носил расстёгнутой. Укрывает прямо с головой, как прячут ребенка, котенка или щенка, когда несут по улице. И я прижимаюсь к нему, чувствую его футболку, хлопковую, немного заношенную….
Нет, никакие собаки не напали. Всё хорошо. Тепло. Похоже на то, что я чувствовала, слушая музыку в телефонной справочной, или у батареи в магазине, или когда держала кошку на руках. Но всё то тепло было каким-то далёким. Появлялось и снова исчезало, как спички в руках у девочки — загорались, но тут же перегорали, и девочка снова оставалась под снегом с непокрытой головой и босая. И снова шла, и заглядывала в окна, откуда шёл яркий свет, и зажигала новые спички….
Но вот она, спичка, разгорается, согревает как чай с имбирём. Я кутаюсь в него, в его толстовку, зарываюсь так, чтобы ни миллиметра не оставалось открытым; чтобы ни просвета, ни щелочки. Ни крошечного дуновения ветра из окна, даже воздуха из комнаты, ни молекулы, ни атома этого страшного мира, этого снега.
15
Касается губами моего горячего лба. Как папа, когда проверял, не поднялась ли температура. И целует, целует меня. Но это же не я! Меня не могут целовать! Могут только хватать жирными после столовских пирогов руками, закидывать обслюнявленными бумажными шариками, залеплять волосы жвачками, рисовать в гробу, ставить по три стула за одну парту, только чтобы со мной не садиться, тыкать ручкой прямо в новую кофту, прямо в родинку на спине, чтобы она кровоточила….. Всё, что угодно, но только не целовать, нет…
Это я каким-то образом оказалась в теле другой девушки, красивой, гармоничной, у которой внутри есть тепло. То, что было в кошке, игравшей с травинкой на переулке, и в ласковой музыке из справочной, в пестроте рынка, и в Маше…. А во мне же его нет.
Но вот он целует меня — в тебе, в тебе! Не помнишь разве, как танцевала с папой-принцем Сержем балет? А как пекла с бабушкой пряники? А как устраивала театр теней? А как научилась играть на фортепиано и сразу сочинила мелодию одним пальцем? Оно же было в тебе тогда. Всегда было….
И сейчас есть. Где-то глубоко. Как тот сердолик, замазанный илом, затерянный в груде сухой бесцветной гальки, помнишь? Нужно только смочить его волной, и он снова будет отражать солнечные блики.
А снега больше не будет! Будут только зеркальные витрины, в которые бесконечно заглядываешь на своё отражение — неужели я? Отливают на солнце волосы, как он говорил, цвета бронзы. Остановки, полные людей. Раньше, не дай Бог, чтобы эти люди услышали, о чем мы шепчемся; чтобы увидели мышонка Лесси в кармане… А теперь целуешься, когда они в двух шагах, и расплывается перед глазами акварельный мир и летит каруселью.
16
Положил мою голову в свою ладонь, приподнял, чтобы подложить мне подушку. Так аккуратно, медленно…. А когда Муся напала на нас из-под кровати, намочил вату антисептиком, склонился над моими ногами, стал дуть на царапину, успокаивать как младенца: «тшшш». Хотя царапина была — не разглядеть, я даже ничего не почувствовала….
Вспоминала это, и не болело больше Анжелкино «Сзади!», и обслюнявленные бумажные шарики, и жвачки в волосах, и рисунки в гробу, и кровоточащая родинка …. Ничего не болело.
Поехала к нему сразу после школы. Заскочила в отошедший от остановки автобус. Можно было бежать, не пообедав. Можно было тащиться до конечной, а от конечной — до его посёлка. Мимо кладбища, мимо противной промзоны …. Только чтобы снова вот так: прозрачно, трепетно, едва касаясь. Как к хрусталю.
Но в этот раз всё было по-другому.
Мы сидели в его комнате, друг напротив друга, и он спросил: «Лесси, я всё понять не могу, как ты тогда мою дверь нашла?». Я стала восстанавливать в памяти, как искала дверь. Но почувствовала, что не могу ни говорить, ни думать, потому что захвачена его безотрывным взглядом.
Таким взглядом я сканировала мешок конфет, поблескивавший из-за приоткрытой створки шкафа на бабушкиной кухне. И выжидала, пока бабушка отойдёт, чтобы схватить этот мешок, утащить в дом из диванных подушек, и жадно обсасывать чуть растаявшую шоколадную глазурь с немытых пальцев.
А теперь он смотрел вот так на меня. Прядь моих волос выбилась из-за уха, закрыв пол лица, как специально, чтобы защитить. Но он подвинулся ближе и убрал эту прядь: «Закрылась шторкой?», и снова прицелился взглядом.
Его пальцы ко мне так и тянулись…. И я отсела подальше.
Но как такое случилось? Ведь я только и представляла, как свернусь клубком у него на руках. Как расскажу про Машу. И про часовню. Что на той горе, рядом с часовней — забор с колючей проволокой, цветут дикие яблони, и в одном месте проглядывает конструкция, похожая на крышу. Может, когда-то на той горе была тюрьма. И стояла беседка в тюремном дворе. И в этой беседке сидели политические заключенные, и рассуждали о свободе. А душистые яблоневые лепестки осыпались на них….
Он бы внимательно слушал и сказал, как в прошлый раз: «Чудо моё!».
Но разве мне хотелось, чтобы он смотрел на меня вот так? Чтобы его запах — сигарет, жгуче-мятной жвачки и духов уносил в незнакомый, пугающий мир?
Но было поздно — запах уже уносил. Куда-то далеко из этой комнаты, в которой шкафы, окно и стены теряли постепенно очертания и смешивались в кашу неясных образов…. И плавились мысли, и закрывались глаза. И нависло над нами чёрное-чёрное небо, то самое, которое без звёзд, над вечерним городом. А, нет, это он снова накрыл нас своей толстовкой с головой. И стало совсем ничего не видно. И мы лежали и целовались.
И я всё ждала, что он обнимет меня так, будто заберет в домик. А он обнимал, где задралась футболка, чтобы незаметно