Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эх! Благо пташка под рукой, на ней выместишь!
А вон и знакомая елка стоит, под ней жирный целовальник в красной рубахе зазывает добрым словом дорогих гостей.
– Прру!
Порой выйдет из угрюмого здания молодуха, сядет она у ворот и начнет причитать и голосить на всю площадь, словно по покойнике. Чего, чего только не приберет она в своем причитании.
Причитает молодуха:
«Истомили ясного соколика, наложили на крепки рученьки цепи тяжелые: снесли русы кудерушки с буйной головушки! Остался я, бесталанная, сиротушкой! Закатился божий свет из моих очей. Ох и нетути отца родимаго у малых детей. Идет, идет зима студеная, нарубить дровец нам некому».
Все припоминает молодуха, чуть ли не с любовью припоминает даже, как пьяный бивал ее «друг сердешный», а то теперь «уму-разуму кто поучит?» Долго и терпеливо слушает молодуху солдат часовой, знать, тоже вспоминает, как и над ним причитание шло, когда гнали на службу, как и его молодуха осталася сиротинушкой, только сиротинушкой-то теперь утешенной…
Но вдали, на площади показалась знакомая саврасая лошадь: дежурный по караулам едет. Солдат молодцевато выпрямился и брякнул ружьем.
– Пошла! Чего развопилась! Вишь, их высокоблагородие едет.
Молодуха продолжает причитать.
– Али хочешь, штоб в шею тебя! Сказано, пошла!
Угроза подействовала: молодуха оставила причитания.
Порой выйдет из угрюмого здания сгорбленная, древняя старушонка и тоже сядет на приворотную скамейку и уж так-то плачет, что и у других вчуже сердце болит за нее.
Толкует около плачущей народ:
– Вишь как убивается, сердешная!
– Горе-то, знать, немалое!
– Чай, по детище родимом?
– А то, кроме матери-то, ништо кто так плачет? Знамо, одно материнское сердце настоящее горе чувствует.
Не слышит старуха людской жалости: плачет.
– Баушка! Ты што больно убиваешься?
– Сыночек у меня там, родименький! Сыночек!
Да, угрюмо здание острожное, печальные сцены разыгрываются у ворот его…
– Старшой! – раздается внутри угрюмого здания.
– Ч-е-т-ы-р-е-х солдат в к-о-н-в-о-й!
– Клич арестантов-то! Чтобы скорее поворачивалась. Что их, чертей, дожидаться, што ли!
– Куда вести-то?
– В палату.
Через несколько минут упал тяжелый железный запор, брякнули цепи.
– М-а-р-ш!
Шесть человек арестантов показалось из ворот. Первым делом каждый из арестантов усиленно лихорадочно потянул в себя воздух да выпрямил наболевшую грудь.
– Что встали! Марш!
Из угрюмого здания выходят только угрюмые лица; около него раздаются одни только вздохи, причитания да бряцание цепей.
Но еще угрюмее смотрит угрюмое здание ночью; ни одного огонька не светится в нем, только перед огромным образом, что висит над воротами, тускло теплится в праздничные дни лампада. Прохожий, пуще чем днем, старается обойти его.
– С-л-у-ш-а-й! – протяжно звонко раздается в ночной темноте на одном углу угрюмого здания.
– С-л-у-ш-а-й! – отвечают на другом.
Берегут больше глазу угрюмое здание: и день и ночь ходят около него солдатики с ружьями, зорко вглядываясь в ночную темь, чутко прислушиваясь в каждому шороху…
«Острожные» не любят сидеть в камерах, только проливной дождь или трескучий мороз может загнуть их туда. Причина понятна: тюремный двор, хоть и обнесенный высоким забором, все же дает больше воздуха, света, больше возможности взглянуть через решетчатые ворота на людскую толоку; здесь чувствуешь, что не окончательно еще порвана связь с живым миром, замкнутая одиночность не так тяжело ложится на душу. Камерная жизнь начинается, собственно, после вечерней переклички.
Огромная со сводами комната, до крайности грязная, закоптелая, освещается несколькими тускло горящими и страшно воняющими ночниками. Копоть, сырость, всевозможные газы сперли воздух до невозможности дышать свежему человеку, но «острожные» мало того что дышат в этой атмосфере, они даже «забавляются».
Хотите знать некоторые острожные «забавы».
Ныне новичка привели, стало быть, потеха будет: нечто вроде посвящения в братство. Иван Краснов, из местных мещан, чуть ли не десятый раз сидящий в остроге, записной конокрад и писаный красавец, председательствует на многочисленном митинге. Вновь прибывшему идет экзамен. Острожные, едкие остроты сыплются со всех сторон; простоватый, необглядевшийся новичок не знает, как и отбояриться от прожженной компании; глупо-печально посматривает он на зелено-грязные лица, его окружающие, еще более глупо-печальная улыбка приподнимает углы его рта в ответ на хриплый, натянуто-веселый острожный хохот.
Краснов билль предложил:
– Да что с ним, дурнем, балясы-то попусту разводить! «Баушку» ему, олуху, покажем!
Билль принят.
– Баушку! Баушку! – раздалось со всех сторон.
При слове «баушка» арестанты, не принадлежащие к митингу Краснова, а занимавшиеся своими делом, подняли головы; только двое, что сидели на нарах в самом дальнем углу, не слыхали вызова на общую потеху, у них была своя, до крайности интересная работа: тонкой стальной иглой один из арестантов окончательно отделывал только что отлитой, оловянный четвертак и, поднося его к ночнику, с наслаждением любовался на мастерскую отчетливость работы, товарищ же с лихорадочным блеском в глазах следил, притаив дыхание, за мастерством работника. Словно светляк какой, блестел пред ночником незаконнорожденный четвертак, и думалось «ученику» острожному о вольном житье, а том, как хорошо там приложить к делу острожную науку.
Баушка была котирована. «Коряга» принял новичка в свои объятия (Коряга всегда употреблялся на подобные случаи, как орудие, как лом железный, он во всем остроге слыл за представителя чудовищной силищи) и точно клещами сжал в них бедняка.
– Кто под низ?
– Я! Я! – раздались голоса желающих.
Несколько арестантов, скинув с себя верхнюю одежу, разлеглись рядом по полу.
Валяй, Коряга!
Новичок стал кричать благим матом. Веселость арестантов увеличилась.
– Огорошь его по вилку-то пустому!
– Заткни ему глотку-то!..
– Не трожь!
– Ложись, чертов сын!
Коряга, точно ребенка, поднял новичка на воздух и потом положил его на растянувшихся на полу арестантов.
– Растянись, анафемское тело!
Несколько арестантов схватили новичка за ноги, человеку пошевельнутся нельзя.
– Хлебова! Хлебова!
Егоза подбежал к ушату и захватил огромный ковш воды.
– Растаращивай прорву!
Коряга стиснул своими клещами рот новичка и заставлял его раскрыться во всю ширину.
– Наяривай!
Егоза с обезьяньими ужимками, с непечатными словами, с крупной солью стал лить посвящаемому воду.
– Обрекается раб Божий, Акимка-Простота, острожному житью!
– Накачивай!
– Пару больше!
Угощай друга!
Веселье разгорается: первый ковш вылит, Егоза побежал за другим.
– Засмаливай!
– Казенна водица, жалеть нечего!
– Крепись, шельмец!
– Жинку вспоминай!
Еще и еще ковш влит в новичка, судорожно начинает он вздрагивать и барахтаться, но острожные крепко насели на него: потеха не может кончиться скоро.
Егоза и невесть сколько накатил в несчастного воды; пытка тогда только порешилась, когда стала предстоять серьезная опасность.
– Шабаш, братцы!
Водяная потеха закончилась, за ней начался второй акт «баушки».
– Поцелуй бабку в рыло!..
Но здесь следует опустить завесу.
Это