Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь мы все толпимся у служебного выхода, ожидая, когда же появится несравненный Карл Герман Шуман.
Сегодня вечером он взял высокую ноту, и люстра задрожала, потом звуковой волной он разбил три хрустальных светильника в боковой ложе. Весь театр чуть не рухнул, чуть не завяли слабые уши тех, кому за семьдесят.
Поэтому сейчас все глаза прикованы к маленькой дверце, из-за которой с минуты на минуту должен появиться маэстро. Король певцов. А также звезда немецкого кино и актер, замечательно сыгравший в нескольких знаменитых голливудских лентах.
Волнующее зрелище пробуждает во мне желание петь. Хорошо, когда умеешь трезво смотреть на жизнь. Я не Шуман. Со мной ничего подобного не произойдет. Дожив до определенного возраста, пора стать честным. Хватит паясничать.
Наконец выходит Шуман. У него влажные волосы – наверное, принял душ, но это не взбодрило его, он еле жив. И неудивительно. Он совершил нечеловеческое усилие, другой на его месте сразу бы от напряга выплюнул голосовые связки в ладони первой скрипке. За два часа он постарел на шесть лет. Люди видят это и умолкают. Шуман невероятно, чертовски красив, у него такая же таящая опасность красота, как и у другого знаменитого актера – Клауса Кински.
Он замирает в дверях – серьезный, до сих пор дышащий тяжело, как лесной царь перед смертью: мощный, проникающий сквозь стены взгляд, длинные, непослушные волосы, белая широкополая шляпа, трость из слоновой кости, на которую опираются отданные искусству пятьдесят пять лет, облаченные в белый льняной костюм. Харизмы у него столько, сколько в табачной лавке блоков сигарет. Та же проблема: Шуман уже не знает, куда девать свою харизму. Харизмой забиты все полки в его разбросанных по миру четырех домах. Всем хочется к нему подойти, но никто не подходит. Боятся потревожить гения. У нас на глазах творится история. Я еле дышу. Вот это вечер, ребята!
А потом происходит нечто неожиданное и чудесное. Словно повинуясь неписаному приказу, люди в гробовом молчании выстраиваются в два ряда и все, один за другим, опускаются на колени, склонив голову перед Шуманом. Опускаются на колени Ратто и его Белла. Забыв о красоте, которая может расплескаться, и о черном платье, которое может помяться.
Даже красота рано или поздно уступает дорогу таланту.
По крайней мере, так должно быть.
Чтобы не ошибиться, я тоже встаю на колени и, разумеется, давлю проходившего мимо таракана, хотя я не очень понял, что происходит. Я ожидал, что при появлении великого артиста раздадутся громкие аплодисменты, а кажется, будто все мы каким-то чудом перенеслись в собор. Впрочем, меня переполняют эмоции. Похоже, эта минута войдет в историю. Тысячи людей стоят на коленях, не слышно ни мухи. Позже я узна́ю, что мы действовали по русской традиции. Когда великому актеру или великой актрисе удавалось тронуть людские сердца, все опускались перед ними на колени. Видя происходящее, Шуман расправляет плечи и принимает торжественный вид. Он тронут. За свою карьеру он не раз удостаивался признания, но сегодня у него просто разрывается сердце. Я понимаю его лучше других. В его выразительных глазах появляются огромные слезы. Медленно, в тишине он идет по коридору из коленопреклоненных людей. Единственный звук – мерное постукивание тросточки из слоновой кости. Он шепчет чуть жеманно, как не любящий публичности римский папа: «Спасибо, спасибо, спасибо вам всем!»
Карьера окончена, он плачет, как ребенок.
Порой любовь и уважение вызывают слезы.
О своем последнем концерте я вам не стану рассказывать. Даже когда открываешь сердце, когда исповедуешься перед смертью, нужно сохранять достоинство и стыдливость – о некоторых вещах лучше умолчать.
Только представьте: пока я выступал, если забыть про историю с Синатрой, меня обычно поджидали не больше четырех возбужденных телок, мечтавших перепихнуться со мной в гримерке. Просто потому, что в то время у телок была мода трахаться со мной, а не потому, что на них действовало мое пение. А я-то считал, что познал успех. Куда там. Нужно было пережить эту незабываемую минуту, чтобы понять значение слова «успех». Нечто, что напрямую связано с богом – всерьез, без посредников, не как когда я трещал без умолку с умным видом, уверенный – я был человеком темным и никогда не слышал Шумана, – что у меня сильный голос. Какая ерунда. Сильный голос – у Шумана, и, поверьте, это дар божий. Такого ни у кого нет.
Потом наш немецкий апостол, пройдя мимо склонившихся перед ним людей, останавливается рядом с Альберто Ратто. Тот вскакивает на ноги. Мы с Беллой поднимаем глаза, чтобы узнать, что они друг другу скажут. Шуман с чувством обнимает Ратто. Ратто отвечает ему тем же и широко улыбается.
Шуман заговаривает на итальянском:
– Мой друг, дирижер из Рима, рассказывал о тебе невероятные вещи.
Ратто поправляет его:
– Дирижеры склонны преувеличивать. Им нравится все грандиозное. Они мечтают сами одновременно играть на всех инструментах.
Шуман улыбается и кивает:
– Верно.
Потом наш артист переходит к конкретике. Карьера завершена, но жизнь продолжается. Привыкший к тому, что все его балуют, все за ним ухаживают, он говорит почти с угрозой:
– Альберто, что ты приготовил для меня сегодняшним вечером?
Альберто Ратто не перестает нас удивлять. Вот и сейчас, не растерявшись, он отвечает спокойно:
– Я? Ничего.
Шуману не удается скрыть разочарование, рискующее перерасти в грандиозный скандал.
– Как так – ничего? Ты подумал об ужине? О вечеринке в мою честь?
Мы все хвалим красоту. А наивысшая красота в краткости.
Поэтому Ратто старается быть кратким. Он отвечает:
– Нет.
Мы с Беллой, стоя на коленях и наблюдая за сценой со стороны, видим все краем глаза и тихо хихикаем, чтобы великий Шуман случайно не заметил. Он взмахивает рукой, и мы окончательно убеждаемся: Шуман – педик. Рассердившись, он повышает голос:
– Почему ты ничего не устроил? Ты что, шутишь?
Ратто закуривает. Он уже понял, что дело быстро не закончится, дело сложное, все еще впереди. Люди постепенно встают с колен, волшебство рассеивается. За мгновение мы переходим от сакрального к обыденному. Мы только что славили бога, а сейчас готовы вцепиться друг другу в волосы из-за тарталеток, которых, увы, у нас нет. Мы столкнулись со страшной, неразрешимой, давнишней проблемой Манауса, заключающейся в том, что здесь не принято ходить в ресторан после театра. Все заведения закрыты, хотя я подозреваю, что маэстро не радует мысль завалиться спать на голодный желудок. Тем не менее. Ратто выпускает дым и молчит: не знает, что ответить. Шуман в смятении, ему не верится, впервые за великолепную тридцатипятилетнюю карьеру никто ничего не организовал в честь прекрасного выступления. Но не организовать ничего в день, когда он завершает карьеру, – от этого можно сойти с ума. Он почти кричит, стараясь не изменять приличиям, почти кричит, глаза пышут злобой, он покрывается потом, вызванная усталостью бледность сменяется красными пятнами гнева, его вот-вот хватит удар. Он не сдается: